В конце семидесятых я начал осознавать, что наше общество болеет. О том, что общественный строй, отказавшись от диктатуры, почил на лаврах и зашёл в тупик, я ещё не подозревал. Просто давила ложь жизни.
Перестройку поначалу воспринял как благо, как свежую струю, как путь к улучшению. Потом гласность открыла глаза на наши язвы. Я в ужасе отшатнулся и повернулся лицом к капитализму, к рынку, к естественному ходу вещей.
Но надежды на то, что общество само как‑то образуется в рыночных условиях, не оправдались. Страна увязла в беспределе и резко затормозилась в развитии. И мы стали жить, упиваясь вещами и помоями Запада. Мы наелись западными продуктами. Но при этом стало понятно, что игры в политику по западному образцу только сильнее погружают народ в грязь и страх. Возжелалось перемен.
Молодые, начитавшись про ужасы посткоммунизьма, мечтают все изменить, не понимая того, что «все» – это только результат двадцатилетнего периода, случайно совпавшего с продолжительностью их коротенькой жизни, вывих страны, споткнувшейся на тысячелетнем пути.
Старики мечтают вернуть то, что для них и для поколений их предков было опорой всех долгих, многих десятилетий жизни: Веру и твердую руку Отца. Старикам есть что и с чем сравнивать; молодежи – не с чем. А Запад, видя шатание России на краю пропасти, подзуживает молодежь на переворот. И молодежь свято верит в то, что если посадить всю коррумпированную пирамиду в Магадан, демократия все преобразует… вон видите, как там у них, на благословенном Западе!
И вот я снова возмечтал о твердой, суровой руке партии. Лучше партсобрания, чем эта демократическая брехня. Хотя понимаю: любая партия – гадюшник. Но и рынок – гадюшник. И демократия – гадюшник. И диктатура – ещё какой гадюшник. Монархию, что ли, вернуть?
Та пирамида, которая за двадцать лет у нас образовалась, из зависти к Западу, есть залежь, наслоение пластов чиновников. Оказалось – демократии, чтобы ж быть справедливой, требуется огромное количество контролирующих инструментов, а по сути – стада педелей.
При большевиках хватало просто райкомов и парткомов, держащих руку на пульсе. Не было коммерческих или там личных тайн – была одна, партийная тайна. И не было педерастии во всех сферах, в смысле – не было пидарасов. Были коммунисты, всех рангов и мастей, но пидарасов не было. А теперь их развелось.
И, главное, ничего своего за эти десятилетия мы делать путем так и не научились.
Ну, ворчать можно сколько угодно. А теперь что есть, то есть. Мне остается доживать век, терпя эти новшества.
Рано или поздно к пожилому человеку приходит понимание того, что он в этой жизни немощен и всем просто обуза. Этим оправдывается равнодушие старости к проблемам детей. Вы уж там сами как‑нибудь. Вот и я приближаюсь к такому возрасту.
Читаю материалы о судиях Патриаршей премии. И чем дальше погружаюсь в мир этого православия, тем больше душит ладанная атмосфера слащавой традиционности. Знавал я таких интеллигентов, которые в свое время заседали в парткомах, а нынче воцерковились, унюхав в гнилых религиозных ветрах перестройки запах пирогов.
Как же только затащил меня Сагань в это умозрительное словоблудное болото… Да вот благодаря невежеству моему. Ей–богу – как упирающегося лохматого дворового пса на верёвке, заманивая запахом дотоле неведомых яств.
Они, судии эти, члены союзов, пиарятся почем зря и где попало, сплетясь в московском хороводе, надувают щеки и делят пирог: ты мне – я тебе. И собачку между делом потреплют по загривку: хорошая собачка… Что – она ещё и пишет? Любопытно! А–а, про самолетики… Ну иди, иди себе с миром… И потом вымоют руки.
Вот, что ли – настоящие христиане?
Вася, держись подальше от них. Ты – сам по себе. Грызи свою кость молча.
Ну кто через двадцать лет вспомнит того Ганичева или ту Олесю Николаеву, прыскающую всем в глаза на каждом углу религиозными сладостными соплями.
А то, что благодаря рекламе Саганя у тебя, возможно, прибавится читателей – это хорошо. И только. Но – не издателей.
Какой‑то очередной из многочисленных авиационных форумов, кажется, диспетчерский, обсуждает мой опус. И тут метеором влетает туда небезызвестный Uran и выкладывает свои соображения, те же самые, что и два года назад на Авсиме: мол, это – не проза, это – не художественная литература. Его подзуживают на более аргументированное объяснение, и он разражается пространным литературоведческим эссе, именно как литературный критик, окончивший, по его словам, Литинститут, в котором, по его же словам, ему привили чувство литературного вкуса… и прочая. Он сам, мол, поэт… волею судьбы 18 лет просиживающий штаны в отделе перевозок одного из московских аэропортов.