Вообще, все больше разочарований на старости, все меньше эйфории и надежд; романтика слетела напрочь, а на её место уверенно вышел цинизм старого профи. Авиацию я теперь воспринимаю именно так: через сарказм цинизма. Новая авиация, с её технологиями, законами, средствами, отношениями, – меня не привлекает. Самое точное определение моего нынешнего отношения к ней определяется словами: «Ну–ну…»
Конечно, я не позволю себе вынести это отношение на публику, буду поддакивать, а лучше промолчу. Я свое уже сказал.
Как я был наивен, невежествен и глуп десять лет назад! Но, правда, был искренен. И сколько тогда ещё бушевало во мне радости бытия!
Теперь же я обрюзг душой. Все линии жизни, все восторги, надежды, планы и задумки переплелись, перепутались теперь в густую сеть, спрессовались и образуют воронку пресловутого туннеля, в конце которого тьма.
Доживать в эпоху радикальных перемен надо спокойно, устранившись от житейской, а паче общественной суеты и опираясь на вечные, незыблемые ценности. Надо отваживать от себя все поползновения читателей–почитателей. Уже мне в почтовый ящик заглядывать не хочется: там тревоги. Я теперь побаиваюсь писем.
И надо помнить, помнить, помнить: старики болтливы, внутри у них пружина словесного поноса сжата и только и ждёт спуска. Надо избегать коллизий, когда от меня потребуется слово. И уж если говорить, то кратко. Лучше недосказанность, чем безудержное стремление вывалить слушателю как можно больше информации.
Вчера вечером для сна взял Мандельштама, открыл, плюнул, закрыл. Мне недоступно. Ниасилил. Открыл тогда книжечку рассказов Житкова. Он пишет хорошо, жизненно… почти как переписка Энгельса с Каутским… ну, что Шариков читал.
Но что теперь видно, по прошествии лет. Во времена Каутского и Житкова люди были, на первый взгляд, гораздо, заметно жесточе, чем сейчас. Вот Житков для маленьких детей описывает, как бьют морского зверя, как охотник, в зависти, что конкуренты добудут больше тюленей, наивных зверей, подпускающих вплотную и не боящихся выстрелов, – решает лишить их добычи простым способом: ранит тюленя в ласту, тот кричит от боли, и все тюлени немедленно ныряют в полынью. Так естественно, так просто и жестоко. Учитесь, детки, мимоходом.
Поэтому не стоит удивляться тому, что Ленин брал заложников и рекомендовал вешать и вешать, тысячами. Это было в порядке вещей. А как же иначе.
Даже в пятидесятые годы писались песни, в которых мучения, страдания и кровь были естественны и адекватно воспринимались обществом.
Но тот же Житков, узнай он о нынешних нравах и наших проблемах, пришел бы в ужас от массовой наркомании, педофилии, гомосексуализма, не говоря уже об атомной бомбе. А вот жестокие способы борьбы с террористами и сепаратистами он бы воспринял как обычное дело. А как же с ними иначе.
Общество наше стало более изощрённым, изворотливым, и, по сути, гораздо более жестоким и равнодушным. Человек в способах борьбы с конкурентами столь изобретателен, что житковское ранение тюленя против нынешних комбинаций – просто булавочный укол. И утопление старого парохода ради страховки, описанное Житковым, сегодня выглядит просто смешным.
Вышел во двор. Красавец черный коршун, хозяин здешних мест, облетывает угодья; приостановился надо мной, рассмотрел и ушел в сторону леса, энергично загребая крыльями в наборе, даже чуть слышно хлопки перьев по воздуху. Тут же тревожное «кра–кра–кра» старого ворона: предупреждает молодых, уже летающих птенцов, чтобы замерли. Гнездо ворон неподалеку, они тут хозяева рангом ниже. На днях была вывозная программа двум воронятам, они ошалело кувыркались и орали от счастья дурными голосами, а родители бдительно охраняли пространство. Ворона, защищающая птенцов, не боится никого, она смело отгонит того же коршуна, а уж крику будет, как в цыганском таборе.
Слушаю музыку, и что‑то наваливается ностальгия. Я не летаю уже больше восьми лет, и из прошлого почему‑то больше всего запомнился 99–й год, год моего 55–летия. В этот год чувства были особенно обострены, и столько я тогда пережил ярких, запомнившихся на всю жизнь, знаковых для меня, хотя не особо видных со стороны событий, – что и сейчас бы туда вернулся.
Не обратно летать тянет – нет, бог с ним, со штурвалом. Тянет в то полное жизни время, когда я, вдали от дома, от семьи, был счастлив свободой, одиночеством, хватал жизнь вкусными кусками, – и, может, поэтому, так и запомнился этот период, и так тянет туда снова. Это было время моей поздней, последней, остатней, седеющей молодости, или, если угодно, свежей зрелости, – когда я ещё чувствовал себя физически на равных со всеми, а статус капитана ещё не утратил своего романтического ореола.
Это были и танцы до упаду, и прыжки в воду, и, не скрою, какие‑то надежды насчет женщин (только надежды…), и рождающаяся в голове книга всей моей жизни, и спокойное решение задач полета, и успехи учеников… События эти сфокусировались в памяти именно под знаком 99–го года.