Он не стал настаивать, не стал расспрашивать. Ему хотелось верить, что все действительно нормально в ее жизни. Все-таки чувствовал он свою вину перед этой женщиной. В свое время, в угарные, пьяные дни, он обошелся с ней далеко не лучшим манером. Она была тогда совсем молоденькой, лет двадцать пять, двадцать шесть от силы, девчонка по сравнению с ним. Наверно, она любила его тогда. Впрочем, любила, не любила — все растворялось тогда в темной, хмельной круговерти. Все было запутано, грязно, нечистоплотно. Лучше не вспоминать. И в эту грязь он тянул с собой Клаву. Странно, что она так долго терпела его — со всеми его скандалами, пьяными приятелями, безденежьем, сердечными приступами, самобичеванием и бахвальством… Возможно, он виделся ей совсем другим. Собственно, они никогда и не жили вместе, даже подобия общего дома, семьи у них не было — он просто заваливался к ней, когда хотел, и так же, когда хотел, уходил. Но больше никогда в жизни он не видел таких преданных, таких любящих глаз. Эти глаза были для него немым укором, их выражение бесило его. Его раздражало, что она на что-то надеется, что всерьез принимает его пьяные обещания, которых он не помнил вовсе или вспоминал с сожалением. «Я знаешь чего хочу, — говорила она иногда в минуты любви, — я маленького от тебя хочу…» Такие разговоры тоже раздражали его, он не выносил этого сюсюканья — ему чудилось за ним покушение на его свободу. Он сам вел дело к разрыву, Клава становилась ему в тягость: пусть молчанием своим, пусть любящими своими взглядами, но она что-то требовала от него, молчаливо страдая, протестовала против его образа жизни — зачем ему это было надо? Он знал женщин, которые ничего не требовали, с ними было и легче, и проще. Как-то, это было лет пять-шесть назад, после одной из наиболее тяжких ссор Клава попросила его больше не приходить. Он сказал: «Что ж, хорошо. Если т ы так хочешь…» И ушел, в общем-то, с облегчением. С тех пор они не виделись.
Теперь же все время, пока они пили кофе, пока перебрасывались мало что значащими фразами, Веретенникова не оставляло ощущение, будто он разговаривает с новым для себя человеком. Будто он и не знал эту женщину никогда прежде. Неужели действительно прошедшие годы так сильно изменили ее, сделали почти неузнаваемой? Или все дело заключалось в том, что, пожалуй, впервые он смотрел на нее глазами трезвого человека, а потому и воспринимал ее сейчас совершенно по-иному, чем в те, прежние, времена?
— Что же ты о себе ничего не рассказываешь? — допытывался он. — Как ты? Что? Где?
— А что рассказывать, Веретенников? У меня всё — как у всех.
В те времена, когда они были близки, Клава работала приемщицей в ателье и, кажется, училась заочно — где и на кого, этого Веретенников сейчас уже не мог припомнить.
— Образование-то свое завершила? — на всякий случай спросил он. — Отмучилась? С дипломом небось, можно поздравить? Или как?
— «Или как», Веретенников, «или как». И давай, вообще, поговорим о чем-нибудь более интересном.
— А мне, может, это как раз и интересно.
— С каких пор, Веретенников, с каких пор?..
И опять нотка усталой грусти прозвучала в ее голосе.
— Ну уж… — пробормотал Веретенников. — Можно подумать, будто я никогда…
Клава так взглянула на него, что он осекся, сам устыдился тех фальшивых слов, которые только что намеревался произнести.
— Ладно, ладно… Кто старое помянет… — шутливо проговорил Веретенников. — Я ведь это все к чему, Клавочка? Может, тебе помощь какая нужна? Ты же выручала меня в свое время, ох как выручала — думаешь, я не помню? Долг платежом красен.
«Выручала» — это, конечно, было не то слово. Спасала она его тогда, спасала. Один раз так из верной пропасти вытащила. Не окажись она тогда рядом, неизвестно, чем бы еще та история закончилась. Гулял бы он сейчас по городу Ленинграду или нет — это, как говорится, большой вопрос.