В ту злополучную пятницу Устинов прямо из Дома культуры привез Веретенникова к себе домой.
Все происшедшее потрясло Евгения Андреевича. Хотя, если быть до конца откровенным перед самим собой, где-то в глубине души он уже ожидал чего-то подобного — только пытался отогнать от себя тревожащие мысли. Слишком долго не появлялся Веретенников ни у него дома, ни на заседаниях клуба. Словно бы уклонялся от встреч с ним, с Устиновым. То ли самообман, самообольщение владели им: считал, что справился со своим пороком окончательно и бесповоротно, что к прошлому нет возврата; то ли подсознательно, тайно тлела в нем надежда отыскать некий компромисс, оставить лазейку, совместить несовместимое. Или — и это был бы худший вариант, в который никак не хотелось верить Устинову, — процесс перерождения, распада личности зашел слишком далеко и был уже необратим.
В такси, которое вызвал Устинов, они ехали молча. Хмельная возбужденность сменилась у Веретенникова депрессией, состоянием угнетенности и подавленности. Да и сам Устинов тоже был подавлен.
И лишь когда они выбрались из машины и стали подниматься по лестнице, Веретенников сказал:
— Я виноват перед вами. Я перед всеми виноват. Я всем причиняю одно несчастье.
— Мы еще поговорим об этом. Мы все обсудим, — Устинов постарался придать своему голосу спокойную уверенность, и у него это получилось. — А сейчас вам надо отключиться от таких мыслей. Сейчас вам надо будет уснуть.
— Я не смогу! Я не смогу! Я не смо-о-огу этого вынести! — со стоном, с истерическим надрывом проговорил Веретенников. — Уснуть! — Он рассмеялся хриплым, рыдающим смехом. — Да если бы я мог уснуть!..
— Сможете, Леонид Михайлович, сможете, — с мягкой уверенностью продолжал говорить Устинов. — Вы все сможете.
Перед самой дверью квартиры Веретенников вдруг заартачился.
— Я не пойду! — с пьяным упрямством заявил он. — Слышите — я не пойду!
— Довольно. Бросьте капризы, Веретенников, — чуть повышая голос, сказал Устинов. — Подумайте и обо мне. Я тоже устал.
— Я не пойду! Мне стыдно! Сты-ы-ыдно! — повторил Веретенников, и выкрик его гулко разнесся по всей лестнице.
— Успокойтесь, вам некого здесь стыдиться, — здоровой рукой уже поворачивая ключ в двери, сказал Устинов. — Кроме меня и Веры, вас никто не увидит.
— Мне ее стыдно, — уже тихим голосом, опустив голову, проговорил Веретенников.
— Ну что ж. Стыд ведь тоже лечит, — сказал Устинов. — И запомните… — он приостановился и посмотрел в глаза Веретенникову, в которых сквозь пьяную пелену уже начинала проступать осмысленность. — Запомните: то, что с вами произошло, это действительно постыдно, скверно, горько. Но это только срыв, это рецидив прошлого, которое не хочет отпускать вас. Но об этом мы еще поговорим после. А сейчас — мыться и спать!
Спал Веретенников часа три-четыре, не больше. Во всяком случае, когда он проснулся, в соседней комнате еще горел свет и Евгений Андреевич и Вера о чем-то тихо разговаривали между собой. Веретенников лежал на диване в брюках и рубашке, укрытый пледом. В первый момент он не сразу сообразил, где он находится и что с ним произошло. В первый момент ему почудилось, что он в маминой комнате прикорнул на любимом еще с давних времен, с довоенного детства, старом диванчике. Еще малым ребенком нравилось ему засыпать именно на Диван Диваныче, как звали это ложе в их доме, и он нередко капризничал, не желал смыкать глаз, пока не разрешали ему переместиться на желанный диванчик. Потом, уже спящего, мама переносила его на кровать. Диван Диваныч, пожалуй, был единственной вещью, которая преодолела все превратности судьбы, пережила блокаду, сохранилась, не пошла на растопку. Иногда и теперь, если матери случалось плохо с сердцем, Веретенников оставался ночевать в ее комнате и спал, скорчившись на старом диване.
Однако обманчивое затмение длилось недолго. Он тут же вспомнил все, что приключилось с ним в эти последние дни, и разом опять словно ухнул в черную, холодную яму. Ощущение безвыходности, которое не оставляло его все последнее время, снова придавило его. Веретенников застонал почти беззвучно и сел на диване. Голова слегка кружилась, режущая сухость стягивала небо и горло.
Дверь скрипнула, вошел Устинов.
— Вы не стесняйтесь, Леонид Михайлович, мы еще не спим, — сказал он. — Мы ведь полуночники. Хотите с нами чаевничать?
Веретенников молча поднялся. Говорить ему не хотелось. Этот домашний, уютный говорок Евгения Андреевича сейчас раздражал его, казался нарочитым. Если бы только он мог выскрести, выжечь, вытравить все, что мучило его, что причиняло невыносимую боль! Если бы не было всего этого кошмара!
Часы, оказывается, показывали уже половину второго.
— А мы нередко так засиживаемся, — сказала Вера. — Ночью, в тишине, как-то и думается, и разговаривается лучше.