– Все ты слышишь. Пошел отсюда.
Весь другой день я пребывал в таком ужасе, словно на мне висел карточный долг весом в бессмертную душу и отцовскую усадьбу. Спал я как в истерике, сны снились назойливые, корявые и мокрые.
Но на второй день она сама звонила утром.
– Привет, – говорила негромко и таинственно.
Я едва не терял сознание от счастья.
– Здравствуй... цыганочка. Эй? Ты где? Ты чего молчишь? – я чуть ли не тряс трубку, пугаясь, что мне все это почудилось.
– Слушай, ты дурак? Я не могу говорить, – отвечала она.
– Молчать, что ли, теперь? – спрашивал я, переходя на шепот.
– Знаешь, что вчера было? – вдруг начинала она рассказывать. – Мы с ним поехали по делам. Я уселась на задние сиденья, я всегда там сижу, чтоб удобней молчать было. И чтоб он не видел, какое выраженье у меня на лице, когда он говорит. Начала со скуки лазить по этим... ну, карманы такие сзади на спинке сидений. Там у него вечно всякие дурацкие журналы лежат. А тут извлекаю из кармана, представь, женские трусы. Думала, сейчас прямо в морду ему въеду этими трусами, уже такое движение сделала размашистое... и потом вдруг поняла, что это мои. Это мы с тобой оставили.
Она смеется.
– Ты почему меня цыганочкой назвал? – спрашивает.
– Тебе подходит, ты же цыганочка.
– Нет, не подходит, они какие-то чумазые все время. И очень быстро стареют. Ты не замечал, что этих песенных, волшебных, молодых цыганок как будто не бывает в природе? Либо дети встречаются, либо сразу назойливые бабы в своих платках и бусах.
– Вот ты бываешь в природе! – говорю я.
– Точно, – неожиданно что-то решает для себя она. – В природе!
Через три часа мы встречаемся в парке. На улице странным образом опять тепло, мой махровый шарф смотрится на мне по-дурацки – и поверить невозможно, что еще позавчера летал туда и сюда ранний ненавязчивый снежок. Вокруг оглушительное солнце, и даже оставшаяся на деревьях листва кажется зеленой и густой.
– Ты чего в шарфе? – спрашивает она так же, как всякий раз при нашей встрече: рот в рот. – Замерз? Носочки тепленькие пододел?
Я небольно кусаю ее за верхнюю губку.
Тропинка уползает в парк уверенно как улитка. Мы идем вослед ей.
Дятел стучит так настойчиво, будто хочет разбудить покойника, спрятавшегося в дереве.
– Слышишь – дятел стучит? – говорю я.
– Какой дятел? – смеется она. – На дворе октябрь. Все жуки спят. Чего ему стучать?
– Он их будит, – упрямо отвечаю я.
Мы довольно долго движемся куда-то по грязным дорожкам, она впереди, я за нею.
Все мои куда да зачем она снова игнорирует.
Потом вдруг встает и начинает ругаться: «Черт бы их! Черт!»
Я вижу заброшенную беседку и в ней двух подростков... они сидят к нам спиною, обнявшись... пацан что-то нашептывает своей подруге.
– Давай спрячемся, – предлагает цыганочка. – Вдруг они чем-нибудь займутся?
Мне почему-то не хочется.
Когда всем этим занимаемся мы, наши жадные движенья кажутся мне чем-то необычайно красивым, но когда то же самое свершают другие у меня на глазах – все превращается в суетливый и глупый человеческий позор. Хочется закричать: «Прекратите! Прекратите, вы!»
Она уже шмыгнула куда-то в заросли и затаилась там. Треща сучьями и чертыхаясь, я лезу за ней.
– Тшш, – шепчет она. – Грохочешь, как партизан.
Молодые люди в беседке что-то заподозрили, встрепенулись и, вдруг поднявшись, поспешно оставили беседку.
Они двинулись по той же тропке, которой сюда пришли мы, и парень все смотрел в нашу сторону, а девушка выговаривала ему. Сжав зубы, мы замерли: цыганочка спиной к дереву, ко мне радостными глазами, а я лицом к тропке, ухватившись рукой за землю и пытаясь притвориться пнем.
– Заметили нас? – весело, но негромко спросила она.
Я, как положено пню, еле заметно сморщил лоб: не знаю, мол, непонятно пока.
Молодые люди, разговаривая все громче и даже, кажется, обзывая кого-то, наконец, удалились.
Когда я вылез на тропинку и оглянулся на то место, где мы прятались, стало понятно, что рассмотреть нас было несложно.
– Ну и что, – сказала она.
Теперь беседку заняли мы. Я все посматривал на тропку.
– Не бойся, тут никто не ходит, – беззаботно сказала она, разглядывая отличные виды из беседки: реку, другой берег, тень облака на другом берегу.
– Как не ходит? Они же были...
– Я тут по целым дням сидела раньше, никого не было никогда. Все мечтала, что я сижу здесь, и ты приходишь. И вот так делаешь. Показать как?
– Какой у меня вкус? – спрашивает она.
– Как будто грибы соленые. Маслятки.
Она задумывается: хорошо это или нет.
Разглядывает мое лицо. Она часто разглядывает меня, словно пытается узнать что-то забытое: как будто я ей встречался когда-то, потом мы потерялись, и вот снова, кажется, увиделись, но она все сомневается: я это или не совсем я.
– Ты молодой, – говорит она. – Сколько тебе? Двадцать два года? Так мало. Ребенок почти. А мне двадцать четыре – так много, боже мой. Ничего смешного. Ты и не жил взрослый-то. Когда ты начал взрослым жить? В школе учился. Потом в армию пошел. Зачем пошел-то? Не ходил бы лучше. Тебя били там?
– Всех били.
– И что ты чувствовал?
– А ты что чувствуешь, когда просишь, что б я тебя ударил?