Первое письмо, полученное мною в лагере от мамы, сообщало, что «мы потеряли папу». Он умер в 47 лет, и слухов о причине этого было более чем достаточно. Папа любил выпить и иногда этим злоупотреблял; ему, как профессору химии, было легче, чем кому другому, «доставать» спирт. Выпив, он становился невыносим, и я однажды ему это сказал. Он страшно рассердился, но позже мы помирились, и окончательно помирились, я надеюсь, во время нашего с ним свидания в Бутырской тюрьме. Ещё одной причиной допосадочных размолвок было моё решение идти в математику, а не в химию. Так вот, говорили, что после одной из лекций папа выпил не то, что хотел, а нечто смертельное; и будто бы он пришёл домой, сообщил об этом маме и вновь пришёл на кафедру, где и умер. Говорили, впрочем, и то, что он покончил жизнь самоубийством, и причины этому называли самые разные.
Его похоронили в Тимирязевском лесу, в отдельной могиле. Вскоре после похорон могилу разрыли и украли костюм, в котором его положили в могилу. Я об этом узнал а лагере, от какого-то заключённого-москвича. Домой я ничего не написал и на свиданиях об этом ничего не спрашивал. Перед освобождением друзья-уголовники – что поделать, такие были, и они не были самыми ужасными из тех, кого довелось встретить в лагере или ещё где – надавали мне кучу адресов и советов, кого и как отыскать, и кому и как отрекомендоваться, и вот эти де ребята в два счёта выяснят, как на самом деле было дело. Но когда по приезде в Москву после лагеря (на три дня, больше не полагалось) я заикнулся о своих намерениях маме, она сказала, что просит меня этого не делать.
Брат отца, Василий Васильевич, был очень колоритен. Он тоже был химиком, а до этого был военным, артиллеристом, и не очень ясно, где он воевал и с кем, но он воевал, но не во вторую мировую войну (от этого его освобождала должность профессора академии). Он умер в 1963 году. Я очень любил его, несмотря на его чудачества. Как-то я зашёл к нему, не помню сейчас, зачем; и пока дядя Вася возился с какими-то бумагами, рассматривал портреты двух киноактрис, висевшие на стенах. Выйдя, дядя Вася спросил, знаю ли я, кто эти дамы. Я знал, это были Оливия [. . .], и их фотографии были в присланном нам из США сборнике. «Ха!» – сказал дядя Вася. – «Это тётя Варя и тётя Паня».
В школу я пошел сразу в третий класс, в 1936 году. До этого меня немного образовывали дома, делая упор на языки, немецкий и французский; так что к моменту моего появления в школе я чего-то мог изобразить на упомянутых двух языках, знал всю школьную программу по химии, а химию начинали «проходить» лишь в седьмом классе, и не знал ни аза по арифметике. Что касается русского языка, считавшегося самым трудным предметом, то со мной получилось так же, как с Корнеем Чуковским, о чём он пишет в книге «Гимназия». Неизвестно почему, но я никогда не делал грамматических ошибок. Я много читал, может, это и причинило грамотность. И у меня, как у Чуковского, списывал весь класс, хотя и не произошло того, что описано в воспоминаниях Чуковского, истории с веревочным телеграфом. Забегая вперёд, скажу, что ни французского, ни немецкого я не знаю, а по обоим предметам, в университете и в школе соответственно, у меня были лучшие оценки. По-английски же я говорю легко и не делаю ошибок в словах.
Ещё добавлю, что по прибытии в Вену я вдруг, кое-как, но всё же так, что меня понимали, заговорил, к собственному удивлению, по-немецки. И ещё: меня часто спрашивали, как получается, что в CCCР, где иностранный язык – теперь это чаще всего английский, а в моё школьное время был немецкий, в общем, язык врага, – люди чаще всего могут говорить только по-русски, в то время, как в Дании или Голландии любой служащий уж точно говорит по-английски. Причина ясна, это изолированность СССР от Запада, ведь и во Франции, скажем, не так много людей свободно говорят по-китайски, к тому же изучение языка чем-то отличается от изучения других наук. Мой друг Юлик Добрушин, математик мирового класса, говорил, что для того, чтобы прочесть курс лекций по любому до сих пор ему неизвестному разделу математики – уж не знаю, были ли такие – ему нужно подготовиться в течение двух недель. А вот язык... – тут Юлик, хорошо говорящий по-английски, разводил руками.
Для занятий французским и немецким мама пригласила уже немолодую женщину, Лидию Павловну Карцеву. Она была очень хорошим преподавателем. Но я не думаю, что преподавание мыслилось как её профессия в те годы, когда она сама изучила эти два языка. Я очень мало о ней знаю, всё дальнейшее о ней – только мои домыслы, сделанные много позже, по ознакомлении с некоторыми типическими биографиями тех лет. Однако я почему-то уверен, что не сделаю ни одной серьезной ошибки, рассказывая о своей учительнице.