Я этого не помню, но если я мог силою любви моей к искусству повлиять на того, кто всю жизнь влиял и влияет на меня, то это наполняет меня некоторой гордостью. В 1901 г[оду] — весною — Толстой недолго жил в Москве, само собой разумеется, что все представители искусства готовы были все сделать для него. В свою очередь, графиня Софья Андреевна, близкая к музыкальному миру Москвы, желала показать ему и наше трио. Мы, конечно, с радостью согласились, и 2 мая 1901 года, как значится на подаренном мне Л[ьвом] Николаевичем] портрете, мы играли перед ним. Близость Толстого вдохновляла нас, и мы действительно играли хорошо
с увлечением его любимых авторов: Гайдна, Моцарта, [Бетховена], Шуберта. (На то, что ему было понятно и что он чувствовал, он реагировал удачными сравнениями.) Не обошлось без спора по поводу новых явлений в искусстве. В это время Москва увлекалась замечательным композитором Скрябиным. Толстой его не чувствовал и не понимал и потому отрицательно относился к его творчеству и вообще ко всей “новой музыке”. “Представьте себе, — говорил он, — прекрасного арабского скакуна, который вместо того, чтобы скакать по ровной дороге, скачет по вспаханному полю, — так ваша “новая музыка”. — “Лев Николаевич, — возражал я, — ведь то, что теперь вам так понятно, в свое время подвергалось таким же нападкам, как “новая музыка”. Время в данном случае лучший судья, оно предает забвению посредственное и хранит для потомства гениальное”. […]* Манера говорить и слушать у Толстого была замечательная. Острый взгляд его точно проникал в душу собеседника и в то же время поощрял говорить. Несмотря на мое, можно сказать, благоговейное отношение к [нему], Толстому, я не чувствовал никакого стеснения в его присутствии. Мы спорили как два равных собеседника. Я даже удивлялся своей смелости. И с этим вместе росло чувство люб[ви] и благоговения к этому замечательному человеку.Особенно — почувствовал я, (что такое Толстой)
[Но вот] мы после музыки из зала перешли к чайному столу, вокруг которого собралась вся семья и некоторые гости. В гостиной все было “как у людей”, т. е. полный контраст тому, что можно было ожидать встретить в доме Толстого. Лакей в белых вязаных перчатках, прислуживающий за столом. Стол, накрытый разнообразными закусками. Шумливая молодежь, для которой Толстой как бы явление обыкновенное, над которым можно даже пошутить. Тут и [в номине] не было [того] преувеличенного] отношени[я] к великому человеку, какое можно было предполагать. Скорее, все в нем подвергалось критике, к которой он относился чрезвычайно благодушно. Критиковали то, что он варит себе за столом кашку на спиртовке, что спирт дорог и, следовательно, он непоследователен, [и] что на керосинке это дешевле [и т. п.]. Чувствовался тот разлад в семье, который привел через девять лег к его “уходу”, и надо было много — много внутренней работы, чтобы жить в таких условиях. Я (был дений слова и глубоких проповедей. Оба до суровости были [строги] и правдивы к себе и к искусству. Все это их роднило, и оба до конца росли в своем творчестве.Обычно у каждого человека смерть наступает раньше, чем мы видим. Дух умирает раньше тела, даже иногда значительно раньше. Здесь же, у Толстого, [перед нами]
картина иная. Тело умирало, но дух до последнего мгновения царил над всем. Вся последующая жизнь Толстого, его болезни, страдания в чуждой его идеям атмосфере близких людей, делали его одиночество мучительней и невыносимей. Апофеозом всего этого явился его “уход”, а смерть в маленьком домике на станции жел[езной] дороги подвела итог жизни великого художника и великого духоборца Льва Толстого[223].(Все это носило характер мирового явления.) Весь мир, затаив дыхание, следил за драмой жизни Толстого…
Кто — то из больших художников сказал: если мое произведение все бранят, значит, в нем что — то есть. Если все хвалят, значит, оно плохо. А если одни очень хвалят, а другие очень бранят, тогда оно превосходно. К Толстому это не подходит. [Это отлично понимал Короленко]
[224]. О художнике Толстом двух мнений не существует, что же касается Толстого проповедника, мыслителя и, наконец, человека, тут существуют самые разнообразные мнения. Быть объективным при суждении о Толстом с этой стороны — задача не из легких. [Весь мир, затаив дыхание, следил за драмой жизни Толстого… Все это носило характер мирового явления]. Не Все те, кто жили около него, записывали каждое слово его, видели его в самые разнообразные моменты его жизни, проникались [не только уважением и] глубокой любовью к нему, [но и каким — то благоговением]. [Влияние и значение его выросли до такой степени, что весь мир прислушивался к голосу Т.].