Между тем в доме Венкстернов на Рождество готовили спектакль. Давали четырехактную пьесу «Золушка» и сцену в корчме из «Бориса Годунова», где я играл пристава. Маленькая черноглазая Люся, всегда молчаливая и застенчивая, как будто раз навсегда покрасневшая, играла Сандрильону, а совсем маленькая Соня Гиацинтова была прелестна в роли доброй феи с волшебным жезлом, которую гном ввозил на коляске. Дом Венкстернов наполнился родными из провинции, дым стоял коромыслом; больше всего шума вносила Таня Щуцкая, постоянно прибегавшая из нижнего этажа. Перед генеральной репетицией случилось так, что мы с Люсей в первый раз оказались вдвоем в гостиной. Оба мы смутились и молчали, но почему-то постоянно сиявший в моем уме образ Маши стал уходить в туман. Слишком давно я ее не видал…
Во время спектакля Елизавета Алексеевна Гиацинтова сообщила мне, что она приглашена на другой день на вечер к дяде Вите. Я был очень обрадован, надеясь, что порвавшееся опять знакомство с Гиацинтовыми возобновится, и уговорил родителей отправиться на вечеринку к дяде Вите. Пришли мы довольно рано: Гиацинтовых не было, в гостиной сидел розовый инженер Солонов и делился впечатлениями от «Фауста» в театре Солодовникова[78]
:— Какой тонкий, изящный Мефистофель!
Просидели мы с полчаса, слушая витиеватые речи Солонова, как вдруг я вижу: моя мать натягивает перчатку. Скоро родители поднялись и стали прощаться.
— Куда вы? Куда?
— Секрет! — ответил папа.
Я с досадой последовал за родителями, и досада моя еще возросла, когда в дверях мы наткнулись на входивших Владимира Егоровича и его жену.
— Куда вы? — с каким-то испугом спросила Елизавета Алексеевна.
— Секрет, секрет, — опять повторил мой отец.
— Я еще вернусь! — крикнул я в отчаянии, но по выражению лица отца увидел, что дело безнадежно. Выйдя на мороз, мой отец ускорил шаг и минут десять не говорил ни слова. Нам была нанесена демонстративная обида тетей Верой, и, конечно, мы направились прямо в соседний переулок к тете Наде. Там нас встретили с распростертыми объятиями, и моя мать, отведя в сторонку тетю Надю, начала в волнении ей что-то рассказывать. Мы попали на костюмированный вечер, и среди ряженых гостей я неожиданно увидел брата моего директора Илью Львовича, везде известного под именем Илюши. Этот Илюша был бравый и веселый офицер. Хотя лицом он походил на отца, имел такой же орлиный нос и так же закидывал назад голову, но ходили слухи, что покойный Поливанов своего младшего сына недолюбливал и даже одно время отказал ему от дома, выгнав его из своей собственной гимназии. Илюша был типичный неудачник, курса нигде не кончил и поступил в полк. Тем не менее он казался очень веселым, и сразу было видно, что барышни от него без ума. Увидев Илью Львовича, я сразу примирился с уходом от дяди Вити. Ведь передо мной был родной дядя Маши: можно было с ним сблизиться и проложить себе дорогу в заветную квартиру директора. Я подошел к тете Наде и шепнул: «Пожалуйста, пригласи Илью Львовича завтра на бал». Тетя Надя сейчас же исполнила мою просьбу. Следующий вечер я был у нее на большом балу, среди разряженных и декольтированных девиц. Илья Львович приехал поздно и вошел, гордо закинув голову и придерживая шпагу. Было в этой забубенной головушке что-то необыкновенно привлекательное: какая-то русская удаль, размах и добродушие. Начали играть во мнения, и барышни пожелали, чтобы Поливанов удалился. Одна, особенно кривлявшаяся и декольтированная девица, которую тут же оскорбили определением «барышня fin de siecle»[79]
, сказала об Илье Львовиче: «Он — славный». Илюша выслушал все мнения о себе с опущенными глазами, потер лоб и не то грустно, не то лукаво взглянув на барышню fin du siecle, произнес:— Славный? Это не вы сказали?
Раздался шум аплодисментов. Мне удалось обменяться несколькими фразами с братом директора, и я был удовлетворен.
Между тем из Петербурга стали приходить известия о болезни тети Наташи одно другого мрачнее. Мне еще не говорили прямо: «Тетя Наташа умирает», но скоро я это понял. В один из субботних вечеров я играл в шахматы с товарищами, и вдруг впервые мысль, что больше тети Наташи не будет, ужалила меня. До тех пор я этого себе как-то не представлял. Тянулся морозный длинный январь, Маша Шепелева по-прежнему не появлялась. Дядя ее, Илья Львович, часто во время большой перемены пробегал по лестнице, гремя шпорами, и я спешил ему кланяться. Наконец в первых числах февраля пришла страшная телеграмма из Петербурга, где говорилось: «Тело прибудет в Москву такого-то числа».
Только увидев это слово «тело» на сером телеграфном бланке, я понял, что случилось. Но кроме горя о потере тети Наташи меня охватил страх увидеть ее в гробу через несколько дней после смерти. И притом день похорон совпадал как раз с годовщиной смерти директора, и я надеялся, что наконец увижу Машу Шепелеву на панихиде. А ведь иметь возможность полчаса смотреть на Машу значило для меня совершенно воскреснуть духовно, купить себе внутреннее блаженство на несколько месяцев. Я пребывал в тяжелом раздумье.