В числе других развлечений должна я упомянуть о племяннице И. П. Мартоса Александре Степановне, вдове попа-расстриги, которая в то давно прошедшее время своими рассказами о старине составляла наше блаженство. Редкий день проходил без того, чтобы мы не заставили повторять нам историю ее замужества с отцом Иваном. Этот рассказ я повторю в моих «воспоминаниях» слово в слово. По-моему, он стоит того. Выкину из него только наши глупые вопросы, которыми мы всегда прерывали ее. Александра Степановна, бывало, прежде чем начать говорить, поломается немного и скажет нам: «Да что, девицы, ведь я вам это вчера рассказывала». А потом соблазн поболтать о молодых ее годах был так велик, что она в сотый раз начнет снова: «Мой покойник был ведь не просто семинарист, как я за него замуж выходила, он ученый был, на магистра шел, да на экзаменах у него что-то сорвалось, ему и дали место священника в село к богатой вдове помещице. А красавец он какой был, так я и сказать вам не могу: чистая писаная, картина!.. В ту пору он, для священнического своего сана, косу уж себе длинную отрастил, а как в день свадьбы по фраку ее спустить неприлично было, то он, мой батюшка, намазал ее восковой помадой и из нее себе модный кок сделал, просто загляденье!.. Ну вот и повенчались мы; спервоначалу как в раю жили… Поместье богатое, ни в чем недостатка не было… Только вот с моим покойником вдруг что-то попричтилось, начал он у меня с разуму спячивать… Влюбился в нашу помещицу и начал он за нею ухаживать: что, ни день — он у нее же в оранжерее все дорогие цветы оборвет, огромный букет сделает, лентами от моих чепцов перевяжет и поднесет ей в презент… Она за свои цветы обижается, сердится… Мне моих чепцов смерть жаль: все с них ленты, как есть, обкорнал… Да и, кроме того, обидно: у меня дочка Машенька в ту пору уже бегала, да и вторым я на сносях ходила, а он, муж, духовного звания, да романы затевает… И что дальше, то больше: барыне проходу не дает, в любви объясняется… Помещица терпела, терпела, да благочинному и пожаловалась… Его, моего голубчика, за неприличные поступки и расстригли… И пришлось нам с батюшкой из церковного-то дома, со всего-то готового, да в простую избу на свои харчи перейти… Я тут с горя моего Ваньку раньше времени скинула, а батька-то мой, как его только расстригли, и совсем рехнулся… Слег в постель и вставать перестал, так все лежамши и колобродил. Что тут со мною было, так этого, девицы мои дорогие, ни в одном романе не прочтете… Так как все божественное в покойнике батюшке крепко сидело, то он одним божественным и бредил. И чтоб он не сердился, я должна была все потрафлять ему. Бывало, чуть свет забрезжится, мой отец Иван и закричит страшным голосом: «К заутрене! В большой колокол!» Я спросонья Ваньку от груди оторву, в зыбку брошу, схвачу полено, да об котел и колочу: бум, бум, бум! «В маленький колокол!» — крикнет батюшка, а я серебряной ложкой об кофейник: динь, динь, динь! Прикажет; несчастный, да сам и запоет стих божественный… Мальчишка-то брошенный орет благим матом, у меня от горя вся душа займется, слезы так рекой и льются. Сами подумайте, барышни, каково мне было все это переносить. И так-то я целые дни звоню: только, бывало, к ранней обедне отзвоню, Ваньке грудью рот заткну, чтобы не орал, а отец Иван опять гаркнет: «К поздней обедне!» Я опять за полено да за ложку: бум, бум да динь, динь, динь! А там и к вечерне… И так мы с ним, моим батюшкой, с утра и до вечера Господу Богу служили… Как я тогда с ума не сошла, одному Создателю известно. Это-то все еще ничего; а то раз ночью слышу, он с постели встал, гляжу, а он в одной рубашке, стул дырявый соломенный себе на спину повесил, шляпу на голову надел, палку в руки взял и к двери пробирается… Вижу, уйти хочет… Я вскочила с кровати, кричу ему: «Что ты, отец Иван?» А он мне: «Я — царь Давид[176]
, взял свои гусли, псалмы иду петь»… Слышите ли, барышни, голубчики мои? Он царь Давид, а дырявый стул у него гусли… Как я эти слова услыхала, так где стояла, там от страху на пол и Села… инда у меня самой голова помутилась… Покуда я опомнилась, выбежала на улицу, кричать начала: «Помогите, помогите! Отец Иван у меня ушел!» — а его, моего несчастненького, и след простыл… Только и видели, что посреди болота шляпа его валяется, за нею уж побоялись идти, болото это у нас было топкое: много уж людей в себя засосало… И что бы вы думали? Мой покойничек прошел по этой трясине, аки посуху, и в соседнем городе очутился… Так уже увидали, что человек в одной рубашке со стулом за спиною ходит по улицам и поет. Его поймали, спросили: «Кто он такой?» Он только и сказал: «Я царь Давид!» Его взяли да в сумасшедший дом и посадили… Там он свою святую душеньку Богу отдал, и я больше не видала его. После уже дяденька мой Иван Петрович узнал о моем горьком сиротстве с двумя ребятами и подобрал нас к себе; дай ему Бог и тетеньке Авдотье Афанасьевне много лет здравствовать!..»