Вспоминаю первый налет: она лежит. Я сажусь в кресло у ее постели и говорю: «Если летящая бомба наша, то куда бы мы ни ушли, она нас найдет; если не наша, то мы и оставаясь на месте ее избежим». Шум летящей над головой вражеской эскадрильи (немцы специально усиливали этот шум воющими сиренами для устрашения неприятеля), шум стреляющих зениток длился и длился. Наконец налет закончился; водворилась тишина.
Ольга Егоровна считала себя женщиной нервной и часто прибегала к валерьянке. Поэтому, когда при наступившей тишине она сказала «Марья Федоровна», я ожидала, что дальше она скажет «дайте мне валерьянки»; вместо того она спросила: «Успели ли вы вынуть из воды намоченную утром селедку для нашего обеда?» Так мы с ней и жили в эти страшные дни. Она оказалась такой же фаталисткой, как и я. Каждый день доходили до нас слухи о несчастных случаях. То бомба разорвалась посередине пустой широкой улицы, а своими осколками убила нескольких человек, находившихся в окружающих домах, проникнув туда через разбитые ею окна. То угодила в едущий трамвай, оставив десятки убитых. То попала в бомбоубежище и погребла там 200 человек. Иногда попавшая в дом бомба отрезала часть дома, как ножом, оставив совершенно целой другую его часть. В доме недалеко от порта лежала в верхнем этаже больная. После бомбежки ее нашли невредимой на ее кровати около вполне уцелевшей стены, а комнаты перед ней уже не было.
Смерть Ольги Егоровны
Ольга Егоровна Старкова получила домашнее и далеко не разностороннее образование. По ее словам, до двенадцати лет она жила на антресолях с двумя сестрами, с немкой и с француженкой, и говорила только на этих двух иностранных языках, совершенно не зная русского. Родители жили своей жизнью в нижних парадных комнатах, и дети мало общались с ними. Незнание русского языка осталось у нее до конца жизни. Так, например, рассказала она мне про себя такой анекдот: желая привести русскую пословицу, она сказала: «Конь копыту не товарищ», – и не понимала, почему все рассмеялись.
Отец ее, богатый коммерсант Парпутти, выходец из Долматии, жил с семьей в Одессе. Семья была большая: четыре сына и три дочери. Ольге Егоровне было лет тринадцать, когда отец ее разорился и ее образование оборвалось. О православии, да и вообще о религии, она имела самые слабые представления. Она помнит, что при наступлении Великого поста отец на весь пост запирал фортепиано на ключ. Помнит она также, что накануне Рождества она, уже взрослой барышней, навещала какую-то свою тетушку, именинницу Евгению, и должна была, поста ради, отказываться от разных вкусных угощений. В дальнейшей жизни она отказалась не только от постов, но, попав при исповеди на возмутившего ее священника, перестала раз и навсегда исповедоваться и приобщаться. Но верующей она осталась; только верующей по-своему. Я слышала, как она просила сына узнать имя родившейся в семье внучки, чтобы она могла молиться о ней.
Себя она откровенно причисляла к эгоисткам: любила свои удобства, любила, чтобы ей первой предоставляли выбирать из поднесенной ей коробки конфет свою любимую; но эгоисткой она не была. Свои досуги она наполняла мыслями не о себе, а об окружающих; когда заходила к ней та или иная соседка по комнате, она сейчас же начинала расспрашивать ее об ее отсутствующих детях. Знала она и моих учениц по моим рассказам о них и раз вывела меня из затруднения: я должна была ответить на запрос ученицы, прекратившей за год до того свои уроки; ученица дала свой адрес, но подписалась просто «Женя», и я не могла вспомнить ее фамилию; Ольга Егоровна сейчас же сказала мне ее (мне было тогда семьдесят лет, а ей восемьдесят пять).