Сочинение мемуаров — занятие, провоцирующее невольное и неизбежное лукавство. На живую ткань воспоминаний наслаивается иное — зрелое, часто и просто книжное — знание, и все это сливается внутри нас в единую «плоть памяти», анализировать которую — кому под силу? Это, как говорят французы, «couper les cheveux en quatre (разделить волос на четыре части)». Невозможно и бессмысленно.
Самым острым воспоминанием «послесталинских» первых лет остался у меня майский день 1954 года, когда я специально пришел в наше академическое общежитие на 3-й линии посмотреть телевизор — чудо пятидесятых. До тех пор я только слышал о нем, видел этот диковинный прибор лишь в кино и волновался.
Шла прямая трансляция гастрольного спектакля «Мещанин во дворянстве» выступавшего тогда в Ленинграде парижского театра «
Комеди Франсез». При всей моей страсти ко всему французскому, представление занимало меня меньше, чем сам телевизор. Он назывался «Ленинград Т-2» и был чуть более совершенной моделью, чем первый, теперь легендарный, «КВН», ставший символом пятидесятых, особенно благодаря пузатой, наполненной глицерином линзе. «Ленинград» был пошикарней, весил целых 50 килограммов и являл собою синтетическую конструкцию — радиоприемник и собственно телевизор, крохотный экран которого, размером 13 × 18 (у «КВН» — 10 × 14), мог закрываться шторкой. Как известно, все технические новинки почему-то прячутся в старые формы — так и первые автомобили хотели казаться каретами.Люди, крутившие ручки прибора, «настраивавшие» его, вызывали трепет.
Я стоял очень далеко, на экране мелькало нечто неясное (черно-белое, естественно), картинка падала, тускнела, мелькала. Что-то все же было видно, слышались голоса актеров.
Я видел то, что происходило в эту самую минуту на расстоянии нескольких километров.
До сих пор помню чувство счастливой растерянности и, простите мне трюизм, гордости за людей, которые смогли такое придумать. Сейчас никого не удивить телевизором размером с полстены, а то и в полдома, но ничто из этих чудес не может сравниться с дрожащим синеватым изображением маленького кинескопа! Я присутствовал при событии, несомненно, историческом — так мне казалось, да так оно и было.
В ту пору, при всей моей нищей алчности к вещам, у меня и мечты не возникло о собственном телевизоре. Другой, недоступный мир.
Тем не менее вскоре появился телевизор и у нашей соседки по квартире. Марки «Север», в футляре, «отделанном под ценные породы дерева» (как говорилось в инструкции к диковинному прибору), с экраном еще больше, чем у «Ленинграда». Изображение и в нем мелькало, дрожало, вытягивалось или сплющивалось, его все время надо было поправлять. Телевизор в собственном доме! Проситься всякий раз в гости было неудобно, но как хотелось — и фильмы тогда шли первоэкранные, те же, что в городе: телевизоров было так мало, что конкуренции кинотеатрам составить они никак не могли. Так смотрел я «Плату за страх» с Ивом Монтаном — первую серию в кино, вторую — дома.
Телевизор вспоминается событием куда более историческим, чем сама история. Нынче кажется удивительным: как можно было сравнительно безмятежно воспринимать тогдашнюю реальность, жить в ней, едва ощущая, что рушится все прежнее, что существуем мы одновременно в разных исторических пластах, что повседневность дышит историей, а история порой похожа на склоку в коммунальной квартире. Со всегда возможным кровопролитием.
И еще в ту пору я много рисовал, летом бродил по городу с альбомом. Но вы, любезный читатель, думаете, что каждый мог выйти на улицу и рисовать? О нет!
Надо было получить в академии особую бумагу, этакий фирман с печатью, что студенту имярек разрешается рисовать, — и далее следовал перечень того, что разрешается. Иначе забирали в милицию, и хорошо, если только в нее.
Все больше я любил тогда Ленинград! Той особенной любовью, что росла, питаясь постепенно увеличивающимся знанием. Я уже прочел тьму книг по истории архитектуры, каждое здание говорило со мной внятным языком своей судьбы, сокровенных ритмов, потайными изгибами кажущихся прямыми колонн, тонкой лепкой барочных фронтонов, а главное, собственными моими воспоминаниями, поскольку едва ли не каждый угол уже напоминал мне о чем-то пережитом здесь. Любил я не только старый город, мне нравилось наблюдать, как он «благоустраивается», мог подолгу смотреть, как ставят новые фонарные мачты, надевают на них «сарафаны» (декоративные постаменты), как укладывают асфальт… И узнавал и те его тайны, что ведомы лишь рисовавшему с натуры. Незатейливые и пристальные карандашные штудии, которые не помогают выразить себя, но учат понимать красоту, существующую независимо от нас.
И все же приходилось все время сверяться с бумажкой — не рисую ли запрещенное.