Весьма поучительно открылись передо мною эрмитажные кулисы. Милая Мария Петровна Ваулина (занимавшаяся геммами, которыми намеревался заняться я) встретила меня приветливо, и благоволение ее сразу вызвало медоточивое раздражение остальных. Надменная Анна Алексеевна Передольская, заведующая отделом («Она — профессор», — неласково сказала Мария Петровна), меня едва заметила, другие дамы слегка язвили. Я делал вид, что читаю какие-то немецкие фолианты, изнывал от тоски и оживлялся, лишь отливая гипсовые слепки с инталий. Античность в музейных ее реалиях решительно мне не нравилась, я скучал и норовил сбежать при каждом удобном случае.
Советская жизнь продолжалась во всем своем угрюмом многообразии. Получив осенью 1952-го белый билет с обнадеживающей формулировкой «переосвидетельствованию не подлежит», я был примерно через год опять вызван в военкомат, опять доставал справки, опять униженно трусил. Чтобы не возвращаться систематически к этой удручающей теме, добавлю, что при тех же болезнях меня не раз переводили из полностью негодных в ограниченно годные — в зависимости от призывной конъюнктуры — в течение примерно пятнадцати или более лет. Да и чему удивляться в наших военкоматах, если туда на переосвидетельствование вызывали и вызывают безногих инвалидов!
А в большом мире начиналось царствование Никиты Сергеевича Хрущева, с 28 сентября 1953-го ставшего первым секретарем ЦК вскоре после первого у нас испытания водородной бомбы (12 августа). Маленков объяснил, что в искусстве надо писать о «типическом». Помню в академии поспешно устроенную конференцию, где «первые ученики» из преподавателей истово говорили о типическом в античной скульптуре. Не мне над ними смеяться, и нет иронии в том, что здесь написано. Скорее, печаль. Так было, и все.
Все же за державными указаниями о «типическом», за постоянными разговорами в официальных газетах о «лакировке действительности» мерещилось и первое дыхание оттепели. Даже вполне традиционный роман Леонова «Русский лес» чудился чем-то относительно свободным, хотя картонный отрицательный профессор Грацианский был во вполне сталинской традиции.
Все было перемешано. Вышел достойный фильм «Адмирал Ушаков» с великолепным Переверзевым в заглавной роли, снятый артистично, мощно, свободно, там даже дежурный патриотизм был почти естественным и заразительным — Ромм все-таки. Но кто тогда знал историю этой картины, а ведь Ромм снял ее, чтобы уклониться от предложения Сталина — взяться за новую цветную версию «Александра Невского» взамен «устаревшей» картины Эйзенштейна. И одновременно вполне серьезно смотрел я сахарный фильм «Алеша Птицын вырабатывает характер». Почему такое смотрели вполне взрослые люди? Видимо, в детских картинах было что-то живое. Или просто мало было кино и смотрели все подряд.
С одной стороны, происходила заметная либерализация, с другой — Ленинград жил по старым законам. Опальный Акимов, изгнанный из своего Театра комедии, работал в Новом театре на Владимирском (потом — Театр имени Ленсовета, потом — Открытый театр, теперь снова, увы, Ленсовета!). Прежде Новый был почти провинциальным вариантом худших традиций Александринки. А тут — сенсация: Николай Павлович Акимов поставил в конце 1952-го (еще при Сталине!) спектакль трагический, полный странного поэтического сарказма, к тому же с несомненными аллюзиями — «Тени» Салтыкова-Щедрина.
Естественно, Акимов был и художником спектакля. Тогда впервые увидел я на сцене то, что понял и осмыслил много позже: эстетику петербургской бюрократии. блестяще реализованную в декорациях. Три цвета — желтый, белый, зеленый. Лощеные полупустые залы, ампирные колоннады за высокими окнами, гигантские столы, крытые «приборным» пронзительно-изумрудным сукном, тускло-травянистые щегольские чиновничьи мундиры, «тени» вымуштрованных людей в ледяном свете петербургского солнца — за всем этим была и выверенно-логическая красота города, где и впрямь регламентированная бюрократия обрела свою оцепенелую единственную красоту. По-настоящему масштабным художником Акимов, может быть, и не был. Но обладал пониманием странности, ее красоты, пластическим остроумием, вкусом, смелостью. Никто до него такой Петербург показать не сумел.
Чуть позже — непривычно забавный и вместе тупо-назидательный спектакль какого-то московского театра «Не называя фамилий» украинского драматурга Василия Минко — комедия с попыткой иронии не только в отношении зарождающихся стиляг, но и жирных аппаратчиков. И почти тогда же — эпоха Раджа Капура, знаменитый фильм «Бродяга», все пытаются петь с заунывным индийским напевом что-то вроде «абара-му а-а-а-а!..». Странно. Не очень понятно, скучновато. Но — экзотика.
А внутри, в фундаменте, в самой основе жизни время оставалось сталинским. В конце декабря нас, студентов, повели (кто бы мог даже подумать об отказе!) на экскурсию в Музей Кирова. Тогда он располагался во дворце Кшесинской, где потом открыли Музей Октябрьской революции, а нынче — Музей политической истории России.