От Московского вокзала до «Автова» выросло пять пышных павильонов-тортов (только станции «Владимирская» и «Технологический институт» были встроены в дома) с буквой «М», не красной, как в Москве, а голубой. Колонны, портики, шпили, фризы, барельефы, горельефы, мозаики… Интерьеры — гранит, мрамор, бронза, в «Автове» архитектор Левинсон поставил даже колонны из литого стекла. Сколько скульпторов, мозаичистов, монументалистов, прикладников кормилось вокруг гигантских государственных заказов! Никому не приходило в голову, насколько бессмысленно строить метро, где так много денег уходит на украшения. По-моему, все решительно восхищались, и споры шли в пределах заданной ситуации.
В ту пору мы довольно много времени проводили с моей сокурсницей эстонкой Эви Пихлак. Эви со смешной и трогательной прибалтийской настойчивостью старалась даже в нашем диком быту, даже в общежитии культивировать какие-то традиции эстонского, слегка, конечно, провинциального европеизма. Декоративно курила сигареты (тогда, как правило, курили папиросы), одевалась с возможной изысканностью (сумочка, туфли, перчатки — в одной гамме), трепетно относилась к этикету. То ли мы действительно слегка интересничали, то ли просто приятельствовали. Она к дружбе и даже кокетству со мной относилась как к некоему сафари: я в ее глазах был чем-то вроде очень цивилизованного дикаря — неожиданно начитанного темнокожего друга белых на диком материке. Белыми в ее глазах были западные люди, и в частности эстонцы. Впрочем, к своей стране умная Эви относилась с достаточной иронией.
Так вот и ей, скептической даме (она была лет на семь старше нас), метро вовсе не казалось бессмысленно пышным. Был размах, комфорт и богатство, которое, когда его очень много, мешает относиться к себе строго.
В метро стояли очереди, точнее, настойчивые, веселые толпы. Попав в метро, люди оставались там надолго. Катались. Выходили на каждой станции, гуляли, любовались. Дети и вовсе не хотели уходить. Пахло, как в Москве, — теплой сыростью, металлом. В Ленинград шагнула столичная жизнь. Я провел в метро целый длинный вечер — восторженный, странный, чуть тоскливый. С одинаковым лязгающим гулом приходили и уходили поезда, сверкали уже пустеющие станции, совсем по-московски дежурные в красных шапках кричали «готов», шипели пневматические двери, мигали разноцветные огни у входов в туннель…
Реальностью становилось страшное слово «распределение»: близилось окончание института. Пока же надо было писать диплом. Я уже чувствовал себя античником — выбранная роль прорастала в профессиональную привычку.
Античность требовала не только латыни, но и немецкого языка: классиками истории античного искусства были именно немцы. Частным образом языки преподавали в ту пору в основном люди интеллигентные и в чем-то обездоленные (уроки стоили до неприличия дешево), и именно посредством приверженности языкам я знакомился с людьми чрезвычайно интересными. Так было с «латинистом» — Марком Наумовичем Ботвинником. Теперь же судьба свела меня с еще более колоритным персонажем. Немецким я стал заниматься с дамой по имени Фаина Исааковна Пассек. И первые мои впечатления оказались на удивление близки испытанным при знакомстве с Марком Наумовичем Ботвинником. Та же неаккуратность — Фаина Исааковна опоздала почти на час. То же решительное пренебрежение к внешним формам этикета и одежды — при своем более чем почтенном возрасте и тучности, она пришла в детских носочках с каемкой и какой-то довоенной одесской панамке. В ней было меньше петербургского лоска и меньше рисовки, чем у Марка Наумовича, судьба же ее была куда страшнее. В конце тридцатых она работала в Институте Маркса — Энгельса — Ленина, и, разумеется, знание языков, не говоря о национальности, обрекало ее — еще более, чем других, — на арест.