Повесть «Оттепель» с точки зрения строгой литературы, несомненно, не лучшая проза, но порой эпоха говорит и со страниц не самых блистательных. Персонажи и сюжет могут показаться надуманными, жизнь художников, рабочих и инженеров в провинциальном советском городе пятидесятых вряд ли была Эренбургу понятна и знакома: он сочинил искусственную историю с условными героями, но в повести было дыхание времени, новые коды, наконец, просто прозвучала декларация наступающих перемен. Конечно, появился там — во второй части — Париж, сквозила нежность к Франции, но и необходимая щепотка патриотизма, желание примириться с неизбежным… Публикация «Оттепели» была не столько событием литературы, сколько гражданственным жестом, возможно, и чем-то большим. Это одна из тех книг, о которых легко забывают, но без которых не было бы иных — о которых помнят.
Об Эренбурге нынче говорят и пишут много дурного. Но я помню, знаю, кем он был для людей моего поколения. «Падение Парижа», фронтовые корреспонденции и, наконец, бесконечные, порой наивные, порой и рискованные статьи о значении и достоинстве культуры, культуры европейской. Легко и быстро забыли, как унижали Эренбурга, сколько было злобной критики, с каким трудом печатали его мемуары «Люди, годы, жизнь», как их сокращали, кромсали (при его жизни их так и не опубликовали полностью!). Забыли и то, что эти мемуары для многих стали откровением, книгой, впервые открывшей дорогу к правде. Уже в «перестроечные» дни в связи с днем его рождения по радио сказали: «Ему покровительствовал Сталин, и он был автором мемуаров». И все.
И теперь сложился тщанием агрессивных ультралибералов своего рода антимиф касательно Эренбурга.
Уже одно только, что он уцелел в сталинское время, что ему разрешали ездить за границу и подолгу там жить, что его не арестовывали, вызывает ненависть и позволяет окололитературной голытьбе поносить покойного писателя последними словами. К тому же он был официальным общественным лицом, делился своими политическими наблюдениями с правительством и спрашивал «мнение сверху» (письма Эренбурга членам правительства недавно опубликованы в числе других замечательно интересных писем), постоянно участвовал во всяких высочайше одобренных международных конгрессах. Со сладострастием пересчитывают его компромиссы и отыскивают недостойные поступки. Отыскивают настойчиво и злобно. И, как правило, те, кто в лихие времена ничем особо достойным не отличился.
А вот французы называли его «Великим европейцем».
Едва ли в те годы многие сохранили белизну одежд, страна пережила десятилетия постыдного конформизма, под письмами с требованиями расстрелять Бухарина и Каменева стояли имена, которые нынче принято произносить с придыханием, да и не на этих страницах вести полемику касательно доли компромиссов, совершавшихся даже самыми достойными писателями. У каждого — своя доля ответственности, и нет права судить тех, кто волей или неволей прикасался к кровавой власти. У поклонников Эренбурга нет достаточных аргументов, чтобы оспорить скверные подозрения по поводу его поступков (прежде всего, нет и прав на это), как нет аргументов и у хулителей его. Да и не мне его оправдывать, как не им его судить. Он был и есть. Вероятно, Эренбург поступал как многие, но кто, кроме него, так много сделал для утверждения достоинства западной культуры в тоталитарном Союзе!
И никто не хочет нынче вспоминать о его письме Сталину, необычайно смелом и рискованном, которое, возможно, помогло остановить депортацию евреев в 1953-м. Об этом письме он в мемуарах не рассказал, о нем мы узнали после его смерти.
Еще не прочитав ранних его романов и тем более стихов, лишь понаслышке зная о знаменитой некогда книге «Хулио Хуренито», я читал его военные статьи и корреспонденции (он писал порой по две статьи в день). Весной 1948 года я открыл новый роман «Буря», тогда его рвали из рук: Париж, любовь, Сопротивление, печальная красавица Мадо. Люди постарше еще до войны зачитывались «Падением Парижа», там было жесткое предостережение, пронзительная любовь к Франции, но переиздавать роман не спешили. А в «Буре» был Париж. Посвященные ему страницы, пусть не лишенные пафоса и даже клише, вызывали тоскливое волнение, герой романа «влюбился в тусклую загадочную Сену, в тротуары, то сизо-синие, то фиолетовые, обмываемые частыми дождями, отражающие рой неспокойных огней, в прохладу узких улиц, в морскую сырость, в избыток цветов, бус, слез, в печальное веселье толпы, которая и на краю смерти отшучивается, — влюбился не в тот прекрасный, блистательный Париж, который днем и ночью осматривают караваны разноплеменных туристов, а в серый, будничный и необыкновенный». За этим была любовь к той жизни и той культуре, которые полагалось ненавидеть и презирать. В библиотеке академии я разыскал фотоальбом Эренбурга «Мой Париж», оформленный Эль Лисицким и изданный в 1933 году: фотографии, сделанные с помощью бокового видоискателя (людям казалось, что снимают других), и подписи, образы будничного, усталого Парижа.