Мы не встречались с такими текстами, такими щемящими и вместе легкими мелодиями. У нас пели: «А утром у входа родного завода влюбленному девушка встретится вновь…» или «Водой холодной обливайся, если хочешь быть здоров…». А тут ветер разгуливал по Парижу вместе с флюгером «comme deux collégiens» (как два приятеля-соученика); «море стирало на песке следы разлученных влюбленных»; солдат «с цветком в дуле винтовки» уходил на войну — «partir — c’est mourir un peu (уехать — немножко умереть)», унося в ранце маршальский жезл, а на обратном пути — лишь грязное белье; парижский гамен был похож на цветок, выросший в банке от горчицы; гремели, блистали «Les Grands Boulevards», все было до боли трогательно, мучительная ностальгия по вряд ли реальному Парижу томила сердце вместе с четким пониманием того, что никогда в Париж нормальный советский человек поехать не сможет…
Монтаном заболели, записывали тексты, к преподавателям французского языка стояли очереди, и большинство из них, естественно, ничего не понимали в сверхмодных оборотах современного парижского арго. Книжка Монтана «Солнцем полна голова» (абсолютно пустая книжка) вышла у нас по-русски и по-французски, и ее расхватывали, читали. И все это было от нашей убогости, несвободы, незнания куда более известных французских шансонье и всей той прелестной массовой культуры, без которой общество обречено на унылую и агрессивную серьезность. Когда стали показывать фильм «Плата за страх» с Монтаном в главной роли, все расстроились, что герой не поет, — никто не знал, что Монтан в мире куда больше известен как актер. Бернес пел новый, как сейчас сказали бы, хит: «Когда поет далекий друг…» Франсис Лемарк написал на ту же мелодию Мокроусова новый текст — «Ami Lointain» — совершенно не о том, но трогательный, с припевом:
Был, кажется, и просто сделанный у нас перевод, который исполнял для Монтана и Симоны Синьоре испуганный советский школьник.
Рядом с этими «страстями по Монтану» захватывала и нас, молодых, несказанная тоска по красивой заграничной жизни — по одежде, главным образом. Конечно, в ту пору обличье соотечественников начинало мало-помалу меняться. Нелепые советские «менингитки» (круглые шапочки, носившиеся на макушке), равно как и необъятные береты из твердого фетра, высоко вздымающиеся надо лбом, прозванные «я дура», теперь соседствовали с милыми платьицами без подкладных плеч и пышными юбками. Еще царствовал унылый и практичный штапель, еще изысками почитались мохнатые торшон и эпонж[18]
и нетленный шелк креп-сатин, матовый с одной стороны и блестящий с другой, но уже мелькала редкая, невиданная мечта модниц — с парчовым блеском тафта! Исчезал перманент, бигуди, волосы укладывались на естественный манер (подстригались кружком, а внизу волосы укладывались вверх наподобие валика — «венчик мира»), а то и романтически распускались согласно сверхмодной тогда прическе «колдунья» в честь фильма под этим названием (он был снят в 1955 году Андре Мишелем по «Олесе» Куприна), в котором Марина Влади сыграла заглавную роль. Отважные барышни решались на беспорядочно взбитые локоны (прическа «не одна я в поле кувыркалась»). Уже не были редкостью заграничные остроносые, невероятно дорогие и дефицитные туфельки, выстраданные в безумных очередях или добытые по великому блату. Страстно носили разноцветные капроновые перчатки. Франты не увлекались более просторными габардиновыми или коверкотовыми летними пальто («мантелями»), которые считалось шикарным не только надевать, но еще более — носить небрежно перекинутыми через руку. Теперь гуляли в чешских или венгерских плащиках до колен, завязывали галстуки микроскопическим узлом, щеголяли клетчатыми ковбойками невиданного новомодного кроя и даже рисковали шить узкие брюки, что казалось отчасти смешным, хотя и томительно-великолепным. И мелькали уже синие брюки «швами наружу», как говорили сердитые старушки, — первые блу-джинсы. Наивный полубокс оставался опорой консерваторов: юноши старались стричься под «канадскую польку». Очень современным считалось носить вместо портфеля папку на молнии (подхалимку).Это не было похоже на тот коктейль из политического рискованного эпатажа, благородной страсти к свободе и джазу, демонстративного, на американский манер, франтовства и робкого показного распутства, что определял вкус московских, чаще всего не бедных, но храбрых молодых людей, которых официозные фельетонисты назвали «стилягами». В Ленинграде это встречалось реже — люди были беднее и осторожнее.