Валентин Яковлевич был человеком осторожным и безотказным, кто-то должен был читать этот раздел курса, и он читал. Все, о чем он нам рассказывал, он искренне старался полюбить, порой это у него получалось, хотя восхищаться румынскими росписями XVIII века профессионалу, влюбленному в Гойю, было нелегко. В отличие от других наших учителей, Бродский любил не просто историю искусства, но само искусство, он до войны работал на Горьковском автозаводе художником (по современным понятиям — дизайнером), был автором передовых и острых для времени моделей автомобилей, делал симпатичные цветные литографии. Радовался, говоря о красивом графическом листе какого-нибудь достаточно скромного словацкого, например, художника, говорил о нем с увлечением, как говорят коллеги. Когда человек сам рисует, ему проще да и интереснее разыскивать и находить в искусстве любопытные и привлекательные качества.
Потом был объявлен спецкурс Валентина Яковлевича по Гойе. Пришли, разумеется, все: западное искусство у нас, как и прежде, тщательно дозировалось. Гойя был художник не то чтобы запрещенный, но все же и не совсем «реалист» в привычном значении. Суждение почитавшегося тогда официозом Стасова, сетовавшего, что у Гойи так много «фантастических, сверхъестественных фигур, ведьм, крылатых уродов и чудовищ и всякой небывальщины» и вообще «аллегорического хлама», воспринималось вполне резонным.
Может быть, именно на вступительной лекции этого спецкурса я впервые почувствовал себя студентом. Этого не было даже у великого Левинсона-Лессинга — уж больно тот был олимпийцем, с нами он был несоизмерим. А Валентин Яковлевич — он размышлял вслух, мы видели, ему интересно говорить с нами, в чем-то он сомневается, чем-то восхищается. Смешно сказать, но только тогда мы услышали первую в нашей институтской жизни лекцию по историографии. Валентин Яковлевич рассказывал об истории изучения Гойи, о том, как менялось отношение к художнику во времени (это было внове!), о книгах, о нем написанных, и все это с личной интонацией. Надо вспомнить, чту это значило в середине пятидесятых. Лекции тогда были — обязаны были быть — совершенно имперсональными. Ведь знание предполагалось только нормативным, данным свыше, никак не собственным. Ничего дерзкого Валентин Яковлевич не говорил, разумеется, но атмосфера знания и личного восприятия — тогда это было событием.
Бродский видел Гойю и как художник: он говорил о фактуре живописи с увлечением и знанием живописной кухни. А самое удивительное — он рассказывал о картинах мастера, которого в нашей стране не было, так, словно видел их близко и подолгу. Тут была некая странность, которая объяснилась лишь много лет спустя.
Зачет вообще не был похож на зачеты. Валентин Яковлевич просто разговаривал с нами о Гойе, ему было действительно интересно нас слушать, он прекрасно понимал, что знаем мы мало, но суждения наши были ему любопытны.
Не помню, как и почему я впервые попал в его дом, — скорее всего, советуясь по поводу лекций о современном зарубежном искусстве, которые начинал тогда читать.
В ту пору мы уже переехали на новую квартиру — естественно, имеется в виду новая комната в новой коммуналке. Это произошло еще в марте 1955 года. Иная жизнь — комната уже не двенадцать метров, а целых двадцать и, заметьте, квадратная, с двумя окнами. Естественно, ее разделили на две, и, хотя перегородка не достигала потолка, я — наконец-то! — обрел нечто вроде кабинета. При этом в силу фантастически сложного тройного обмена мы получили не только бульшую «площадь», но и приплату — бред, но какое счастье при нашей-то нищете! — что дало возможность прикупить мебель: фанерный письменный стол в комиссионке буквально за копейки, круглый столик, матовый шар и бра — вполне «кабинетные» светильники. По сравнению с относительным шиком нынешних галогеновых изысков, они показались бы нищенскими, но не было в моей жизни более великолепных ламп, не было и не будет! Из вагонки столяр по фамилии Дрозд соорудил два стеллажа, которые долго мне служили, — один для беллетристики, другой, с просторными полками, для книг по искусству. Они были некрасивыми, воняли дешевой краской, но как я их любил, мои первые, на заказ сделанные книжные полки. Книги, теснившиеся прежде только на старенькой бамбуковой этажерке, встали в стройном порядке.