И наконец, Голсуорси, «Сага о Форсайтах» — сплав занимательной беллетристики, бытового эпоса, психологизма, трогательный до слез и увлекательный, как детектив. Там есть подлинные взлеты, затуманенные ныне ощущением старомодности, зачитанности, общих мест. Думаю, это великий роман, чье значение снижено его былой модностью и откровенной увлекательностью. Недаром же Нобелевская премия была вручена писателю (1932) именно «за высокое искусство повествования, вершиной которого является „Сага о Форсайтах“».
О, это ольгинское лето 1948 года, когда я с воспаленным от чтения мозгом и переполненной юношескими страстями душой ходил по пахучему, темному ночному саду! Персонажи бессмертных книг и банальные мелодии из фильмов мешались в сознании, я мечтал о дальних странах, о самом себе в пробковом шлеме на палубе пакетбота, о великой любви, но, как говорил ехидный Губерман, мечты бьются «о сбываемость». Не все, к счастью.
В свои пятнадцать я читал и прочел настолько много и видел жизнь так мало, что решительно перестал ее воспринимать и понимать. На барышень смотрел с трепетом, отроческим беспокойством и воспринимал их исключительно сквозь призму книжек, в воображении же вовсе не хранил целомудрия.
Первым «моим» поэтом стал Блок. Мне было лет, наверное, шестнадцать, когда мама мне прочла что-то из Блока (тогда он был не то чтобы запрещен, но практически не переиздавался, не «рекомендовался» и почти не читался). Я был потрясен, как теперь понимаю, не истинными достоинствами стихов, но декадентскими красивостями, вроде «темного рыцаря» или «черной розы» «в бокале золотого, как небо, аи». До высокой простоты Пушкина и Тютчева было мне еще далеко.
Со временем, разумеется, мой «роман» начинал растворяться в естественном течении неизбежного взросления. У него не было не только будущего, не было, на самом деле, и настоящего. Не боясь пафоса, я должен признать, что очень многим в себе этому роману обязан: на этот алтарь (я мыслил если не этими словами, то именно на таком уровне) были принесены и желание больше узнать, прочесть, научиться служить и мечте, и слабой женщине. Я учился быть мужчиной, что-то на себя брать. Наивно, книжно, но как-то учился.
У этой истории нет ни продолжения, ни конца, нет даже и самой истории. Ничего не происходило и не произошло. Была только молодая женщина, которая стала для меня прекрасной, которую я не понимал, придумывал, в любви к которой я не признавался даже себе (да и было ли в чем признаваться!). Просто очень несчастная девушка стала для меня проводницей на пути из детства в юность. А ее короткая, мучительная и при этом на удивление инфантильная, мнимая жизнь и даже ранняя смерть остались вдали от меня, отрока, занятого собой, собственным взрослением, болью, которая мне все еще казалась единственно важной и реальной.
Самое же странное случилось почти полвека спустя.
Впервые и случайно я попал на Еврейское кладбище в Ленинграде в середине девяностых годов. И почти у самого входа увидел две могильные плиты с почти уже забытой фамилией. Ее и ее матери, пережившей дочь на несколько лет.
Вот и все.
А в конце сороковых я попал в мир тоже искусственный, но связанный уже с реальным делом, увлекший меня на долгие годы и во многом определивший мою судьбу.
«Флорентийский гость».
В ту пору я хотел стать художником. Рисовать любил с детства, но особенно стал мечтать об этом именно в пору «дачного романа», когда создание собственного возвышенного образа сделалось для меня столь важным. Тем более, пока оправлялся от болезни, времени для томных размышлений и мечтаний было с избытком. Рисовал изысканные, как мне казалось, обложки к разным книжкам — Уайльду, Гофману, Мопассану, Стендалю — в духе нашей графики постмирискуснического толка. Помимо природной тяги к этому занятию, было еще одно обстоятельство, немало способствовавшее моим увлечениям.Я упомянул в предыдущей главе о семье Ушиных.
В блокаду и Николай, и Алексей умерли. Главой клана была их мать, великолепно надменная и властная старуха, грузная, с красивым цыганистым лицом, — Ольга Яковлевна. Она происходила из богатого купеческого рода и сохранила замашки настоящего тиранства в духе героинь Островского, тиранства, коему все безропотно покорствовали.
После смерти сыновей Ольга Яковлевна осталась в больших, красиво обставленных, запущенных комнатах совершенно одна. Оцепенела в удивленной скорби, сохранив, впрочем, былую надменность, странную, даже трогательную в этом темном и пыльном доме. Невестка и внук жили отдельно.