У нас в отделе ИССИ и ХК (ныне — Отдел новейших течений) тогда было интересно, легко и серьезно. Мы размещались в ту пору в отдалении от метрополии, в Строгановском дворце, на третий этаж подымались по каменной винтовой лестнице, в обшарпанную комнатенку вел коридор с трясущимся дощатым полом. Каждую неделю мы читали друг другу свои сочинения, обсуждали их яростно, увлеченно и почти беззлобно, пили чай с пирожками из соседней «Минутки», с избыточной частотой праздновали дни рождения (пустые бутылки копились с подозрительной быстротою), обсуждали политические новости. Друг другу мы доверяли, да и говорили тогда повсюду почти спокойно. Даже к страху привыкали, со временем он превратился в постоянную и тусклую, угрюмую тревогу.
Мы ощутимо делились на три поколения — вдруг впервые я оказался среди старших, неоригинально прозванных «аксакалами». Лев Всеволодович Мочалов, «первое перо» ленинградской художественной критики, Борис Давыдович Сурис, самый старший и опытный, как говорилось уже, единственный прошедший войну, затем и искус номенклатурной должности главного редактора в издательстве «Искусство». И я. Самый юный среди старых, начинающий музейщик с вызывающими докторскими эполетами и избыточным числом публикаций.
То, что время меняет оценки, теоретически я знал. Не знал, насколько это властный и благотворный (впрочем, лишь отчасти) процесс.
Иные из моих старших сослуживцев и просто коллег, которых знал я долгие годы, вызывавшие у меня прежде решительное неприятие своей партийностью, обскурантизмом или лютым конформизмом (рядом с которым мой обыденный конформизм чудился чуть не принципиальностью высшей пробы), завистливостью, просто плохим отношением ко мне, сейчас кажутся мне куда милее и симпатичнее, чем прежде. Десятилетия, прожитые в отчужденных, хотя и параллельных душевных мирах, в общей ситуации, где вспыхивали и зависть, и раздражение, и усталая злость, как ни странно, сближают людей.
Особенно когда общих воспоминаний все больше, а людей все меньше.
Мы уже не столько соперники, сколько свидетели жизни друг друга, толпа перешедших в мир иной былых наших современников — все более многочисленная — обступает нас безмолвно и беззлобно, и меж прежних разделенных взаимным неприятием недругов протягиваются какие-то родственные нити. И почти каждый, кто мнился злодеем, хоть раз, а то и чаще сделал тебе (и ты ему!) что-то хорошее. Мы делаемся снисходительнее и терпимее, ведь изменить уже ничего нельзя, а если и можно, то настолько мало, что ничего в принципе иным уже не станет. А те, кто казались такими рыцарственными, принципиальными, так и остались в своих незапятнанных одеждах, лишенными не только грехов, но и душевной естественности.
Иногда я смотрю на старческие, бледные лица, подагрические руки былых моих старших недругов, действительно желавших мне зла, да и делавших его. И зло это уходит в туманное прошлое, все это такая мелочь рядом с болезнями, общими для всех — принципиальных и беспринципных — муками. Ведь все это, как писал Трифонов, — все еще принадлежит жизни… И не покаяние, не раскаяние, не «пересмотр принципов» тут нужны, а просто капля любви и понимания масштаба.
Все то, что я написал сейчас, вовсе не отменяет права на убеждения и обязательств интеллигентного либерала эти убеждения защищать. «И все же, все же, все же», как писал Твардовский. Есть многое, чего не дóлжно прощать. Но как быть до конца уверенным в своей правоте? Так что уж ежели не прощать, то себе. А как легко с собою договориться, попросить у себя прощения и самого себя простить — кто этого не знает!
Вялые политизированные бури сотрясали и музей; происходило это в тех верхних этажах власти, куда я, естественно, вхож не был и о которых, в силу недавнего вступления в должность, знал далеко не все. Новая власть стремительно создавала новые поля напряжения и противоборств, плелись интриги, увы, и головы летели, и подлостью попахивало и предательством. Но так уж мы устроены (я, во всяком случае), что все подозрительно скверное приятнее ощущать как (пусть трагические) издержки системы, а обычных, реальных носителей зла не хочется угадывать в знакомых лицах, тем более если по отношению к тебе лично персонажи эти ведут себя благорасположенно.
Рискуя вступить в полемику с собственными суждениями, все же добавлю. Долгие годы я уверял всех, и себя в первую очередь, что черных злодеев не бывает, что нет «черного» и «белого»! Ошибался. Смутно начал я подозревать это и в Павловске, и в Герценовском, а чем наш музей хуже? Праведников, может быть, и не случалось вокруг меня. Но злодеи есть и были. Совершенно хрестоматийные, нежно любящие зло, садистически, из преданности делу терзающие зависимых от них людей, клевещущие, совершающие предательства, легко и опасно лгущие. Не преследуя никаких иных целей, кроме сотворения зла.