Я наблюдал таких инфернальных людей повсюду: от начальственных кабинетов до тех мельчайших служащих, что, невидимые, сидят за ничтожными окошками и могут чего-то «не дать». Просто в благородных стенах и руководящих интерьерах зло страшнее — оскорбительнее и могущественнее. Иное дело, кого-то из злодеев я, возможно, не разглядел, кого-то поторопился в их ряды зачислить. Но есть они, есть.
Жизнь в музее, при всей ее относительной скромности, не была лишена и застенчивой разгульности. Еще существовала, хоть и всегда переполненная, «щель» на задах «Европейской», мы хаживали туда выпить коньячку (или, когда его не было, «Рижского бальзама») — было не слишком дорого, зато очередь двигалась час, а очередь в советском общепите — что столик во французском кафе — место долгих задушевных бесед, и болтовня в очереди становилась частью разгульного ритуала. И сейчас трудно уже поверить, что шли еще вполне советские времена, что в Русском музее проходили обязательные субботники и выпускалась (да, да!) стенная газета, как в школе или ЖЭКе… И меня даже заставляли писать в нее статью, от чего уклониться удалось с очень большим трудом.
Что и говорить, распределительная система создавала свою романтику. Уже давно я стал вхож в «Книжную лавку писателей», что на Невском около Фонтанки. С отрочества с рвущей душу завистью смотрел я на закрытую дверь с табличкой «Отдел обслуживания писателей». Что было слаще книжного дефицита! Кстати сказать, это единственная «распределяющая организация», с существованием которой я мирился. Уж коли дефицит, пусть писатели хоть книги купить могут. Но попасть — алкал. Согласно уже цитировавшемуся суждению Хедрика Смита о советских людях.
В Союз писателей меня не приняли.
Я принес туда три книжки в серии «ЖЗЛ» и книжку «Ватто» в серии «Жизнь в искусстве». Моего коллегу, у которого была лишь одна книга, приняли благосклонно. «Он только пишет, — сказали мне. — А вы еще и профессор, вам в союз незачем». — «А что, — спросил я нагло, — коли бы Пастернак был ученым, скажем вулканологом, вы и его бы в союз не взяли?» На меня посмотрели презрительно. Штатным «официальным» писателем тогда стать мне не удалось.
Зато в «Лавочку» я проник. Еще в 1971-м меня научили попросить пачку только что вышедшего моего Хогарта (в «ЖЗЛ») — особым дефицитом он не был — у непреклонной дамы из писательского отдела. И презентовать не нужный ей авторский экземпляр с лицемерной надписью. После чего я был допущен. Конечно, не в закрома, где хранился махровый дефицит по предварительным заказам. Но и просто на полках там стояло такое, от чего дух захватывало. Именно там толкался «полудопущенный» народец из окололитературной братии, там можно было почитать «журнал новых поступлений» и потом униженно заглядывать в глаза строгой Валентине Трофимовне, иногда получая что-то и из шкафов. Честное слово, была в этом милая романтика, надежда и страсть, как на скачках или у зеленого стола, где метал карты «славный Чекалинский». Что же до изданий «сверхдефицитных» (скажем, Ахматова), то их и меж членов СП распределяла «лавочная комиссия», они доставались самым главным писателям. Но и здесь была своя идиотская логика. Поэтические раритеты «выделялись» в первую очередь стихотворцам, прозаические — прозаикам.
Был и еще один романтический способ добывания книжек. Обмен! В некоторых магазинах в середине семидесятых появились особые прилавочки. И на них — совершенно волшебные книжки. Но не за деньги, а в обмен на другие, вполне конкретные.
Однажды мне сказочно повезло. Давным-давно я жадно купил в писательской лавке роман «Анжелика» Анны и Сержа Голон, по которому были сняты бессмысленные и великолепные костюмные фильмы из эпохи юного Людовика XIV. Роман, в отличие от фильмов, оказался не только средним, но и немыслимо скучным, и я отложил его, полагая, что при случае он пригодится для подарка. А тут — вижу, стоит двухтомник Цветаевой (первый у нас!), за которым гонялись все, но который получали только партийные начальники и торговые работники. И требуется в обмен именно моя «Анжелика». Не поверил. Спросил. Продавец ответил утвердительно. Я слетал домой, трясущимися руками протянул «Анжелику», все еще не веря. «Пройдите в бухгалтерию», — сурово сказали мне. Я пошел туда с покорной радостью, полагая, что доплата при таком обмене — вещь куда как справедливая. Мне дали в придачу к двухтомнику Цветаевой еще двадцать рублей — столько стоила бутылка дорогого коньяка. Увидев мою растерянность, продавец пояснил снисходительно: «Анжелика» — книга «букинистическая» (поскольку вышла года три назад) и, соответственно, дорогая. А Цветаева — по «себестоимости», три сорок.
Расул Гамзатов. 1982
Столь пустяковый, в сущности, эпизод рассказываю я в подробностях лишь потому, что тупая бессмыслица очень быстро перестает казаться реальностью и навсегда забывается. А в странных мелочах не столь голодного, сколь униженного быта и вырисовываются личины времени.