Увы, «то был только сон». Наутро выяснилось — вчера произошла счастливая для нас путаница, нас принял и поселил в гостинице не тот директор не того музея. Остальное время пребывания в Братиславе пришлось вести изнурительную войну за выживание со злобно-презрительной дамой из словацкого Министерства культуры. Она говорила только по-французски, и все переговоры лежали на мне. Скандалы происходили ежедневно. То победу торжествовала франкофонная злодейка, и нас с Михаилом Георгиевичем селили в номер с единственной кроватью, и мало того что без удобств, так еще и с отхожим местом в дальнем коридоре другого этажа (я тогда сбежал ночевать к знакомым, по счастью отыскавшимся в Братиславе). То победа оставалась за мной, и нас помещали в условия относительно приличные. В советском консульстве поддержки я не нашел. Атташе по культуре, похожий и языком, и здоровым мужицким духом на сельского партработника среднего звена, слегка заробел при словах «Русский музей» и «доктор наук», но классовая ненависть победила, и он быстро от нас отделался.
Позднее, когда война со словацкими колежанками сменилась усталым перемирием, министерская дама призналась: на нас просто нет денег. Все ушло на «ознакомительное путешествие» чиновниц из Москвы, которые «разрабатывали планы совместных выставок», «съев», по выражению наших братиславских коллег, весь бюджет выставочного сотрудничества.
И в самом деле, выставка, как и мы сами, никому нужна не была. Коллеги в музее держались только что корректно. Лишь представители словацкого ЦК КПЧ и советского консульства в Братиславе смотрели на нас как на подельщиков, хотя и с опаской — «интеллигенты». У меня осталась фотография вернисажа — удивительно одинаковые физиономии и советские и словацкие, только у наших еще искаженные комплексом неполноценности, страхом и обидой: стоило становиться дипломатом, чтобы прозябать в заштатной Братиславе и еще в «нестабильной политической обстановке».
В Братиславе смутность времени ощущалась, пожалуй, острее, чем дома. Немногие словацкие интеллектуалы, с которыми мне случилось разговаривать, казались усталыми и встревоженными, они слишком долго ждали перемен, словно бы их уже и не хотели, но понимали их неизбежность.
Люди были угрюмы. Еды было вдосталь и недорогой, хотя в промтоварных магазинах — почти советская пустота и толкотня. Но уже открывались западные лавки, торговавшие не на валюту, как «Тузексы» (чехословацкий вариант нашей «Березки»), а на кроны, например парфюмерная «Кристиан Диор», где ввиду невероятных цен толпились не столько покупатели, сколько зрители и где я рискнул купить себе маленький флакон туалетной воды «Eau Sauvage».
В Праге, куда мы приехали с той же выставкой через месяц с небольшим, как и в Братиславе, царствовали вместе вялое равнодушие и беспокойное предчувствие перемен.
Декабрьская Прага была преисполнена глухой тревоги, тоски и величия. Гостиница «Злата гуза» («Золотой гусь»), в которой я жил в 1963 году, превратилась в фешенебельный ресторан, со снак-баром, где теперь за сто крон (десять тогдашних рублей, сумма относительно скромная) я отлично и изысканно пообедал, натужно стараясь вспомнить себя четверть века назад, подневольным и счастливым советским туристом. Но вспоминать было неинтересно — иной была Прага, иным стал мир, да и мне было не тридцать, а пятьдесят пять.
Грустно, грустно было в прекрасной Праге. Мучительная дорога (из Братиславы поездом), липко-душное спальное купе второго класса, три полки, даже головы не поднять, потом метро с чемоданами (опять никто нас не встречал), и с тех пор комфортабельная пражская с изысканно-современными и очень красивыми указателями подземка стала для меня — несправедливо — олицетворением усталости, и даже забавно звучавшая для русского слуха чешская ритуальная фраза: «Закончен вход и выход (Укончени вступ а виступ)» вспоминается темным сном.
Но дело даже не в этом, даже не в тараканах, навещавших нас в средненькой гостинице с гордым названием «Центрум», где мы жили с милым Михаилом Георгиевичем в неудобном, но претенциозном двухкомнатном номере.