Я вернулся из Праги в Москву, неспокойную после первой отставки Ельцина, грязную, холодную, ждущую опасных перемен.
Так кончался первый год моих путешествий — 1988-й. В тревоге, усталости, одиночестве, но и в счастливых надеждах на новую и скорую поездку в Париж — Монсель ждал меня в феврале с макетом альбома «Шагал».
Мои публицистические и профессиональные успехи продолжались, сопровождаемые время от времени и страшноватыми забавностями.
Большую статью «Политический салон 30-х. Корни и побеги» готовил «Политиздат» в серьезном сборнике под пафосным названием «Суровая драма народа» (он вышел в 1989-м). Изобретенным мною понятием «политический салон» я несколько гордился, оно позднее, что называется, «вошло в научный обиход». Статью хорошо приняли, и меня пригласили во всесильное некогда издательство для переговоров о целой книге, посвященной тридцатым годам. Время было смутное: как я понимаю, «Политиздат» еще щедро финансировался Старой площадью, но уже делал почти все, что хотел, а может быть, просто работал на нескольких хозяев сразу. Приходилось ведь считаться одновременно и с Александром Николаевичем Яковлевым, и с Егором Лигачевым, и с либеральной тенденцией, и с кормильцем и начальником — ЦК.
Кабинет главного редактора был огромен, в кремлевского пошиба панелях темного полированного дерева, с обязательными портретами Ленина и Горбачева. Хозяин кабинета в пушистом свитере и джинсах — сенсационный наряд для крупного партийного функционера, для которых многие десятилетия джинсы были буржуазным безобразием, а униформой служили отлично сшитые в ведомственных ателье скучные дорогие костюмы, белые рубашки и некрасивые галстуки.
На большом столе — гранки: Горбачев, Ленин, Бухарин — все вместе. Разговор — подчеркнуто простой и задушевный, объем книги — любой, гонорар — большой, аванс — немедленно. Впервые я разговаривал с партийным чиновником столь высокого ранга и угодил как раз в период «линьки». Эти люди поразительно легко и ловко менялись. Впрочем, менялись ли? Ведь они умели подчиняться настолько виртуозно, что это всегда получалось естественно и даже как-то выстраданно. А возможно, я, как часто случается в таких вот легкомысленно-презрительных пассажах, и несправедлив. Почему не предположить и иное — руководители «Политиздата», какими бы конформистами ни были, оставаясь все же людьми образованными и неглупыми, искренне радовались возможности печатать не только труды генсеков и отчеты о съездах КПСС, но и (оставаясь при той же кормушке) интересные, дискуссионные книги — того же Бухарина. Но верится в это благостное предположение мало.
Я спросил, как от Миусской площади, где помещался «Политиздат», доехать до центра (как будто сотрудники этой конторы умели ездить на метро!). «Сейчас», — ответил главный и что-то сказал в переговорное устройство. Появился сытый молодой человек в дубленке, рядом с которой моя, драматически вывезенная из Чехословакии, показалась лохмотьями. Я понял, что это шофер, только когда, представившись: «Саша», он усадил меня в черную «Волгу», особо, по-партийному сияюще-вороную, с цветными фарами за решеткой радиатора и массою других начальственных аксессуаров. Саша помчал меня по осевой линии, подмигивая «спецсигналами» и грозно квакая «спецсигналом». Милиционеры козыряли, машины шарахались. Сославшись на перемену планов, я вылез из «членовозки» в большом смущении.
Такого рода страшновато-смешных парадоксов было тогда полным-полно. Как-то по телевидению седеющий грустный литератор на фоне карельской березы, зеленого штофа и портретов царской семьи страстно и почти сквозь слезы рассказывал, как искал под Екатеринбургом останки убиенного большевиками государя императора. Я переключил программу. Шли титры недавно снятого историко-революционного фильма со Сталиным и Дзержинским. Автором сценария был тот самый седеющий и грустный писатель-монархист.
А что до книжки, я так и не написал ее. То ли просто «не пошло», то ли понимал, что издательские планы слишком хрупки и книжку не напечатают. А скорее всего, несколько надменные и вместе робкие мечтания написать «Исповедь пасынка века» (то, что в конце концов стало этими воспоминаниями) и естественным образом соединить ее с публицистическим пафосом раннеперестроечного толка были и поспешны, и преждевременны.
Кроме того, вышедшие из подполья и просто из легкой полутени окололитературные диссиденты то и дело давали понять, что о темных временах должны писать страстотерпцы и подлинные радетели свободы, а не столь «благополучные» авторы, как я. Это было унизительно и противно и несколько остудило мой пыл, что, разумеется, меня не украшает. Но я не жалею, что тогда книжка не получилась. Она могла бы стать скорее модной, чем личной. И забрала бы у меня то, что питает нынешние страницы.
Да и настолько стремительно и странно менялось все вокруг, что трудно было бы сосредоточиться, собраться, увидеть ту драматическую стройность былого, без чего прошлого не понять и не написать о нем.