«23. VII. 9 ч. 5 м. Я сижу на железных перилах у самой воды перед замком коннетабля Анн де Монморанси, чья статуя, напоминающая верроккьовского Коллеони, виднеется черно-зеленым силуэтом на фоне туманно-серого неба. Левее — пепельно-песочного цвета замок с графитно-синей крышей. Женщина кормит уток. Бьют часы. Герб Конде над воротами, цветы в окнах привратницкой. Рядом автомобиль с фургончиком молодых длинноволосых англичан, из машины музыка — джаз. Ярко-зеленые газоны с желтыми пятнышками цветов. Черные утки плавают, покрякивая, по маршруту, как трамваи, одна за другой, туда-обратно. Голубые и желтые цветы растут и прямо между камнями, которыми облицованы склоны набережной. Толстый человек, в очках, с двумя батонами под мышкой, проехал на мопеде».
Прием в Монлоньоне. 1972
Это запись из того же семикопеечного блокнота, сделанная на следующее утро в Шантийи, неподалеку от которого жил Костя. Дядюшка, привезя меня к знаменитому замку, куда-то уехал. Впервые я был во Франции, да и вообще за границей,
Шантийи. 1972
«10 ч. 10 м. „Hôtel du Chateau“. Сижу перед маленьким ресторанчиком за замком. Толстый хозяин. Навес из зелени. Желтая скатерть, красная салфетка. Дерево вроде рябины. Я один на один с Францией. Надписи на зонтиках-грибках „Bianco“, „Cinzano“. Опять проезжают жокеи».
В этом ресторанчике я впервые в жизни (опять и еще раз — один во Франции!) позавтракал, заказав вовсе не дорогого, но тоже вполне книжного «петуха в вине», ничем, по-моему, не отличавшегося от хорошей курицы.
Хотелось в Париж.
В Монлоньоне вечерами недвижно сидели на потолке большие, безвредные, но зловещие бабочки и еще какие-то создания. Наваливалась темная тоска, тревога, страх. Я читал «В круге первом» Солженицына. Никогда прежде я и в руках не держал изданных за границей «антисоветских» книг, и мне было жутко. Жутко становилось и от необычной мощи синкопированной прозы, гордого, непрощающего гнева, странно соединенного с какой-то очень личной болью, и слепящие достоверностью реалий шарашки и тюрьмы, и все это во Франции, — было от чего впасть в тревогу и печаль. Все протестовало во мне: за этими ли страшными откровениями приехал я в страну «детских грез»?! И стыдно мне становилось, но не уйти было от ощущения: странно встречала меня эта «заграница»!
Как и когда вернулись мы наконец с «дачи», не помню: дальнейшее, как у Гоголя, «совершенно закрывается туманом», и я вижу себя уже наконец в Париже — наедине с ним.
Нежаркое солнце падает мне на макушку, прыгает зайчиками, отражаясь от стекол машин и автобусов, вырывает из витрин пятнышки всякой витринной роскоши. Я (я!) сижу на Бульварах («J’aime flâner sur les Grands Boulevards…» — звучит в голове песенка Монтана), я снова в мире мечтаний. Это, кажется, где-то на бульваре Капуцинок, почти напротив зала «Олимпия», сейчас и вспомнить невозможно.