Едва он был за дверью, когда с ужасным грохотом начали долбить в ворота. Разбуженные люди вскочили, не понимая. Я схватил одежду, не в состоянии понять, что нам в городе может угрожать, и ещё впотёмках одевался, наощупь, когда во дворе и соседних комнатах послышался такой крик, шум, беготня, что я потерял голову.
Через открытую дверь заблестел мне свет факелов в больших сенях, я заметил вооружённых людей, вбегающих в дом, а спустя минуту потом связанного каштеляна, которого, схватив, они почти несли на руках, хоть он яростно сопротивлялся.
Продолжалось это так недолго, что, когда я подбежал ближе к двери, уже было темно и пусто, все перешли во двор с тем шумом и смятением, потом за ворота, после чего в доме снова была тишина.
Несколько наших раненых стонало во дворе, затем вбежал Шелига.
— Каштеляна схватили!! На него была засада. Староста Шамотульский взял его в замок. Нужно послать к Остророгу, никто не придёт на помощь. Его убьют.
— Но без суда человека не наказывают, — отвечал я.
Он только махнул рукой.
Кроме Домаборского, из двора никого не забрали, так срочно им было иметь главного виновника. Мы остались без пана, не зная, что делать. Хотя мне теперь уже ничто не мешало уйти и возвратить свободу, я так был поражён внезапностью случившегося, что о себе не думал. Мне и не с чем было идти в свет, потому что своё барахло я оставил в Домаборе. Наступал день, поэтому спать мы уже не ложились. Шелига два раза бегал в замок, его не впустили; вернулся ни с чем и только посланца отправил к каштеляновой.
Из замка ни о чём узнать было нельзя, кроме того, что позвали судью и что сам староста Пётр там был.
Целый день проходил так в молчании и неосведомлённости. Шелиге, хоть он хорошо знал своего пана и все дела его, всё-таки было его жаль. Привязался к тирану, который иногда к своим имел доброе сердце, и как сам хулиганил, так и им много также дозволял.
В течение дня мы узнали только то, что его судили. Но суд над таким человеком не мог быть скорым, чтобы затем вынести приговор его судьбе. Шелига поведал, что его будут держать в тюрьме и пошлют к королю.
С тем мы легли спать, а так как все были очень измучены, нас охватил такой сон, что, когда мы проснулись, уже был ясный день.
На пороге стоял незнакомый человек.
— Кто тут старший из людей Домаборского? — спросил он.
Шелига поднялся.
— Ну что? — сказал он.
Посланец, точно ему тяжело было выговорить слово, которое принёс, заставил ждать его, потом тихим голосом сказал:
— Возьмите повозку и заберите себе тело.
Шелига слушал и не понимал.
— Какое? Где?
— Вашего пана, потому что час назад его в замке обезглавили.
Нам это показалось таким невероятным, что мы не хотели верить, но Шелига оделся и пошёл в замок.
Увы, это было правдой. Староста, схватив бунтовщика, поставил его перед судом, имея всё приготовленное для того, чтобы доказать его вину. Те же люди, которые выпускали фальшивые шелунги, приходили свидетельствовать, кто их им давал. Другие, что по приказу Домаборского разбивали дома и грабили ризницы, в глаза ему говорили, что он посылал их, чтобы добычу в замок ему отвозили. Ему выдали смертный приговор. Но каштелян не верил и не допускал, чтобы могли его исполнить. Ночью староста послал ему ксендза. Он это объяснял себе страхом; только утром, однако, когда пришёл палач и поставили пенёк, покрытый сукном, и прочитали ему приговор, упав духом, он с раскаянием исповедался.
Староста, несмотря на заверения и просьбы его, чтобы послал к королю для подтверждения приговора, сделать этого не хотел.
— Не будет у нас в стране мира, пока кормить будем таких, как вы. Король однажды вас простил.
— Моя кровь падёт на вас! — воскликнул каштелян.
— Господь осудит, невинно ли я её пролил, — отпарировал староста.
Впрочем, что там между ними произошло в последний час, рассказывают по-разному, но конец был такой, что каштеляна обезглавили.
Все остолбенели, услышав об этом. Другие потихоньку говорили, что староста Шамотульский издавна имел на него зуб и отомстил за какую-то личную травму. Другие утверждали, что это случилось не без ведома и королевского позволения, чтобы бросить страх на могущественных, которые никакому закону подчиняться не хотели, очень распоясывались и против пана своего, и против закона.
Маленькой шляхте, которой могущественные всегда были солью в глазах, нравилось то, что не уважали ни имени, ни достоинства; паны роптали. Умы возмутились.
Меня там уже ничто не задерживало, я стал свободным и мог думать о себе, но это приключение оттолкнуло меня от Великопольши и какая-то дивная тоска тянула в Краков. Мне казалось, что где-нибудь в другом месте, кроме него, жить нельзя. Правда, я должен был избегать Навойовой, чтобы избавить её от боли, потому что мне жаль было эту мать, хоть ею для меня быть не хотела, но я думал, что в таком городе, как Краков, легко забиться в угол и не быть ни у кого на глазах.