Чтение этого письма Пушкина имело эффект в гостиной Воейкова, и эффект тем больший, что Гоголь передал это интимное и лестное для всякого, не только для такого новобранца в литературе, каким был тогда он, с милою простотой и скромностию, без всяких жеманств и без старания сколько-нибудь выказывать свою личность. Со всем тем он тотчас сделался мишенью общего внимания и как бы центром, около которого словно сгруппировалась вся наша компания этой пятницы. И расположение это к Гоголю невольным образом усилилось, когда он опять очень просто и очень наивно сказал, обратясь к Воейкову:
– Однако давеча вам, Александр Федорович, угодно было, приглашая меня к себе на ваш пятничный вечер, сказать мне, чтоб я принес с собою что-нибудь из моих писаний, и я исполнил ваше требование и имею с собою одну вещь, правда, не совсем еще конченую, которую я намерен поместить в мой предполагаемый мною к изданию сборник «Арабески». Статья, которую я теперь имею при себе, называется «Шинель» и есть очерки с натуры чиновничьего быта. Петр Александрович Плетнев, которому я ее читал, остался ею доволен. Но он ко мне уж очень снисходителен, да к тому же он мало знаком с настоящею сутью нашего чиновничества, которое представляет собою совершенно своеобразный мирок, почти исключительно свойственный Петербургу. Я желаю прочесть эту повестушку мою в обществе людей, каковы, как и слышал и знаю, ваши гости, из которых многие могут сообщить мне свои замечания; а я всегда рад-радехонек принимать к сведению и к исполнению (вы видите, как уже я очиновнился) замечания практические и основанные на знании дела.
Предложение было принято с особенным удовольствием как хозяином, так [и] гостями, образовавшими тотчас кружок около автора-чтеца; а Воейков, призвав своего старого служителя, приказал строго-настрого теперь, пока будет идти чтение, кто бы из гостей ни пожаловал, просить входить как можно тише, чтобы не помешать чтению.
Гоголь читал свою превосходную «Шинель», произведение поистине высокозамечательное и в особенности прекрасное по глубине своих мыслей и по верной анатомии человеческого сердца, очевидно, с симпатией и особенною любовью, и читал мастерски, увлекши внимание всех слушателей, которые притаивали даже дыхание, стараясь не пропустить ни одного слова, ни одной идеи, ни малейшей подробности. Вообще пиеса эта произвела на всех то впечатление, которое впоследствии она произвела в печати на всю публику, разумеется, публику сколько-нибудь развитую и умеющую сочувственно относиться ко всему хорошему, ко всему изящному, художественному.
Таким образом, я могу сказать, что мне выпало на долю высокое удовольствие узнать это замечательное произведение прежде большей части читающей публики, и узнать при такой обстановке из уст самого автора, читавшего свое творение с отличным уменьем[665]
.Когда Гоголь кончил, то все спешили, и знакомые и незнакомые, передавать ему свои чувства признательности, вполне чистосердечной, за доставленное чтением этим высокое удовольствие. Гоголь, по-видимому, еще не знакомый с этими успехами, был тронут и смущен; но он легко сблизился со многими и за ужином уже очень дружески беседовал.
Воспоминая о встречах с людьми особенно замечательными, историческими, не следует пренебрегать никакими подробностями и упускать их из вида. Вот поэтому я не могу окончить рассказа моего о появлении Гоголя, при начале его литературной карьеры, в гостиной Воейкова, не упомянув о том, что за ужином как-то, ни с того ни с сего, заговорили о строгости дисциплины в войсках, причем г. Сиянов уверял, что никогда дисциплина не была так строга, как при императоре Александре Павловиче, между тем как В. И. Карлгоф доказывал, и, кажется, довольно основательно, что дисциплина настоящего времени строже прежней, и уже по тому самому это очевидно, что нынче не имели бы смысла те эпиграмматические стишки, какие тогда сложены были, так как нынче в столице офицер в фуражке или писарь на дрожках явления невозможные. Это подстрекнуло любопытство Гоголя, и он стал приставать к военным, чтоб они сказали эту эпиграмму всю как она есть, потому что он собирает все этого рода эпиграммы, которые иногда дают ему счастливые идеи для его наблюдательных очерков. Господа Сиянов и Карлгоф отказывались от прочтения этой, впрочем, столь известной эпиграммы, отзываясь тем, что будто забыли ее стихи, и тогда Якубович, которому нечего было бояться гауптвахты, как невоенному, тотчас прочел Гоголю:
– Стишки, – восклицал Якубович, – не первый сорт, не отличные, правда, да уж какие есть, такие есть! Чем богаты, тем и рады!
– Спасибо, спасибо, – говорил Гоголь, – я сейчас их запишу.
И точно записал в вынутую им из кармана записную книжку в сафьянном переплете, приговаривая: