И вот раз как-то Синявский зашел из контрольной залы в залу бухгалтерии, где у высокой конторки, за которой сидел «одориферентный» друг его Серебряков, долго с ним о чем-то шепотком беседовал и потом, захохотав, разумеется в кулак, с возможною чиновничьею сдержанностью, восклицая: «Ах, проказник, право проказник, Дементьич!», быстро удалился, унося какую-то записочку вместе с кипою бумаг, которую имел прежде. Серебряков, заметив пропажу этой цидулки, соскочил кряхтя со своего высокого табурета и побежал за помощником старшего контролера через так называемую «детскую комнату», разделявшую эти обе залы, и, нагнав своего друга, с восклицаниями: «Какие глупости, Астафьич!», стал атаковать длинноногого кавалера ордена Св. Анны, требуя возвращения своей какой-то «бюджетной мемории», которую, как тот ни искал, найти не мог и был в отчаянии, что «бюджетная мемория» эта, заключавшая в себе что-то очень замечательное, исчезла. А дело было просто: он обронил бумажку около маленького, толстенького чиновничка Бокума, бывшего кадета, который по моему немому, но выразительному взгляду нагнулся и, как кошка, быстро схватил эту записочку, написанную на лоскутке ватмановской бумаги, и тотчас подал мне. Записочка заключала в себе перечень домашних расходов «одориферентного» Серебрякова, и в ней значились написанные им ярко-голубыми «казенными» чернилами различные статьи его домашних расходов за последнюю неделю. Тут играли главную роль расходы на лекаря, лекарство в склянке, лекарство в коробке с порошком, мазь в глиняном горшочке и т. д.; но рельефнее всего была статья, подчеркнутая розовыми чернилами, также «казенными», гласившая так: «Параше – 30 коп.», и вслед за этими словами была приписка теми же красно-розовыми чернилами: «Будь я побогаче и получи я теперь „добавочные“[1119]
, так охотно дал бы синенькую». Эта статья расхода болезненного и щеголявшего в завитом паричке помощника бухгалтера, в особенности приписочка к ней, восхитили департаментское юношество, которое тотчас ухватилось с жадностью за эту интимную тайну «одориферентного», положенную на бумагу, но уже не как говорится noir sur blanc, a bleu et rouge sur blanc[1120]. Я, не теряя ни минуты, списал копию с записки и дал ее для переписки Бокуму. Затем сам списал еще копию и передал ее кому-то из приятелей, который занялся тем же. Когда написано было несколько копий, я счел обязанностью раздать их товарищам нашим в других отделениях, почему полсотни хорошеньких копий с надписью в заголовке: «Бюджетная мемория помощника бухгалтера Серебрякова» распространилась быстро по всем отделениям и по счетному в особенности. В консульском отделении столоначальник Дмитрий Николаевич Барков, автор каких-то офранцуженных водевилей[1121] и как домашний человек у графа Мусина-Пушкина, покровителя и антрепренера знаменитой певицы Нимфодоры Семеновны Семеновой, постоянный театрал, носивший шали и салопы этой даровитой певицы, нашел эту бюджетную записку дающею канву для водевиля, который тут же в департаменте и начал сочинять, оставив, вероятно, на это время в стороне редакцию какого-нибудь projet de lettre au ministre plénipotentiaire de sa majesté Britannique[1122][1123]. Копии явились на столах всех штатных чиновников, которые их читали: с наслаждением – одни, с неудовольствием – другие, с удивлением – третьи; но все сочли обязанностию представлять их тому, кто писал подлинную «бюджетную меморию», которую, однако, никак не могли разыскать. Серебряков и Синявский, оба друзья закадычные, были сильно этим распространением копий ошеломлены и нашли нужным довести об этом случае до сведения экзекутора Грознова, который стал «пытать» в коридоре карапузика Бокума, приобвыкшего в кадетском корпусе с раннего детства к наушничеству и фискальству, и тогда все открылось в наивной наготе, но с искажением правдивости факта, потому что сказано было, что будто записочка поднята была мною, а не им. Как бы, однако, там ни было, а Грознов, зная вперед, где находится подлинная записка, неосторожно оставленная мною в ящике той части длинного стола, у которой было мое место, завладел документом и за обещание полного обеда в трактире у Палкина возвратил его автору, господину «одориферентному». Зная, что я был творцом всей этой неприятной для чести чиновника Серебрякова истории, [Грознов] говорил: «Ну уж теперь этот мусье парле франсе[1124] (т. е. я) меня узнает». И точно, захватив дюжины две копий с записки Серебрякова, Грознов отвез их тотчас же к Дмитрию Гавриловичу Бибикову. На другое утро (это была, как теперь помню, суббота) явился письменный «приказ директора по департаменту». В приказе этом, впрочем, не имевшем нескольких экземпляров, а носимом Грозновым и читаемом громко вслух его писцом по отделениям департамента, возглашалось, после краткого рассказа, в чем состоял факт: «Признаю я, директор департамента, титулярного советника Серебрякова виновным в отнятии драгоценного времени от государственной службы на свои частные дела, излагаемые к тому еще им на казенной департаментской бумаге высшего качества и посредством казенных чернил цветных, особенно ценных, – делаю ему, Серебрякову, строгое начальственное мое внушение; но с тем вместе по человечеству, снисходя к его эстетическим вкусам и чувствам, для удовлетворения коих у него недостает денежных средств, приказываю экзекутору и казначею выдать ему, Серебрякову, не в счет жалованья из экстраординарной суммы департамента 25 рублей ассигнациями. – Что же касается до поступка не имеющего чина дворянина Б[урнашева], то он должен бы был подвергнуться увольнению без прошения; но, снисходя также к его возрасту, приказываю объявить ему, Б[урнашеву], с отобранием от него подписки, что он завтрашнего числа (в воскресенье) в 3 часа пополудни явится сюда в департамент, где и будет ожидать в дежурной комнате моих относительно его особых приказаний и распоряжений». Самое меньшее, что я и другие из этого приказа уразумевали, – это исключение меня из департамента с переводом писцом на какую-нибудь заставу на Лисьем Носу[1125], например, где придется иметь начальником и постоянным сожителем какого-нибудь полупьяного и крайне неинтересного надзирателя заставы из бурбонов. Мороз пробегал по коже, когда мне представлялась эта ужасная и несносная перспектива.