Вопреки опасениям, морская болезнь не сразила ни детей, ни нас, и мы путешествовали счастливо. Особенно приятным казалось, что всех четверых считали семьей и я мог не стесняясь обнимать и целовать Анну. Тревоги на время исчезли. Кроме нас, на «Сочи» возвращались девять репатриантов — все шахтеры, украинцы, лишившиеся работы оттого, что план Маршалла уронил цены на бельгийский уголь и многие шахты сократили добычу или вовсе закрылись. На палубу мы почти не выходили, так как море волновалось, да и что мы там забыли — мы лежали в каюте и разговаривали или изучали с детьми все гулкие, гудящие, пахнущие машинным маслом и пугающе громкие закоулки парохода. Последнюю часть пути «Сочи» шел по узкому заливу между заснеженных сопок. Матросы бросили на пристань трап, и мы спустились по нему прямо в объятия граждан в серых шинелях. В мою память впечаталось погребальным слепком лицо первого из них, проверяющего паспорта. Он был похож на римского легионера из военной энциклопедии, с горбатым носом и маленькими глазками, и, когда он крикнул что-то товарищу, его голос оказался неожиданно слабым и высоким. Но это не главное; главное, что от него дохнуло ненавистью и желанием безнаказанно властвовать над выгружаемыми подобно лендлизной тушенке и «виллисам» человеками, и внутри у меня что-то оборвалось. Прочие были вежливее и без разговоров доставили нас в фильтрпункт при мурманском МВД. Зеваки на пристани смотрели с любопытством и укоризной. Меж ними крутился журналист из радио. Он появился еще раз, когда мы со справками на место жительства вышли из конторы, и шагал рядом несколько кварталов, и убеждал выступить с монологом блудного сына в какой-то их передаче. Я отказался.
Московский поезд отходил через два часа, и мы направились по заснеженной улице, ведущей к вокзалу, переглядываясь: не взяли. Вокзал оказался островерхим и пустынным теремом. Когда поезд тронулся, мы по очереди выходили в коридор, едва ли единственные в вагоне, и жадно глядели на ползущие мимо сопки, которые сменились тундрой. Вслед за ней появились Хибинские горы. Вблизи они были похожи на лежащих белых мамонтов. С другой стороны вагона плыла тундра, перетекающая в озеро-зеркало. Хибины казались выше и площе Вогезов. Через несколько часов поезд въехал в едкий туман, белесую удушающую пелену, чей запах проникал даже сквозь обитые резиной двери. Вскоре показался и бумажный комбинат, плюющийся смрадом из всех своих змееобразных и конусовидных труб. Когда запах наконец выветрился, я посмотрел на спящих детей, сам почувствовал тяжелую усталость и заснул.
Ленинградский перрон и площадь перед вокзалом напугали Нину и Мари людским водоворотом, орущей и давящейся толпой, в которой сновали инвалиды. Один был безногий на тележке с двумя брусками, которыми он отталкивался от асфальта, а другой на костылях; оба ничего не просили, лишь барражировали в толпе и высматривали что-то свое. После Вишеры пронесся овражистый берег реки, серая вода, фермы моста и началась желтая болотистая равнина, которой слиться с горизонтом мешали две церкви, белокаменная, твердо стоящая, и рядом деревянная, с содранным крестом, склонившаяся. Когда безлюдные луга сменились серыми покосившимися избами, я все понял и до самого Калинина больше не смотрел в окно. Из-за платья другого кроя и чемоданов с бельгийскими клеймами нас принимали за иностранцев, хотя и знающих русский язык. Анна всю дорогу молчала и лишь иногда тихо разговаривала с девочками. Меня, впрочем, мало что из увиденного удивляло, а дорожные события и попутчики словно плавали в тумане. Я возвращался с любимой женщиной, с девочками, которых хотел удочерить, и ждал, что если не прямо-таки сразу, то по крайней мере наведя справки, найду маму, Олечку, Толю и Марго. Все остальное казалось декорациями в спектакле, который близится к финалу и после которого начнется не сон, а жизнь.