Я доковылял до вокзала и сел к батарее высушить сапоги. Сняв носки, увидел кровавые ссадины около ахилловых сухожилий. Раны жгли, и я отстоял очередь за билетом босиком. Ближайший поезд уходил вечером. Оставаться было не у кого и незачем. Отдохнув, я подумал, что, может быть, ушел слишком быстро, и упустил какие-то приметы, и не обыскал весь кусок поля, где был сад. С такими ранами ковылять было сложнее, но я все-таки пополз, и вновь мимо потянулись буераки на Революционной. На сей раз я уловил момент, когда относительно живые, хоть с какими-то домами кварталы сменились сровненной с полем поверхностью: возле Малой Садовой. Кроме моих следов, на улице не было признаков жизни. Пришлось скрести сапогами снег около часа, чтобы удостовериться, что не осталось вообще ничего, нет никаких знаков и указателей, стерто абсолютно все, будто я не чертил план, а отец не строил, они с мамой не сажали деревьев. Все растворилось, как во сне. Железная дорога оказалась неправдоподобно близка, а раньше казалось, что она где-то в отдалении, за домами и соседским садом. Солнце садилось. Я понял, что не хочу оставаться здесь ни секунды более, расстегнул брюки и, отвернувшись от мертвой улицы, помочился на место, где стоял наш дом.
Поезд пришел с опозданием. Внутри меня образовалось вещество вроде глины, которое глушило все звуки, ворочалось и чавкало, когда я размышлял; его приходилось носить внутри себя как нечто дополнительно тяжелое помимо моего собственного веса. Я сидел и думал об одном: сны обманули. Во снах меня звали, ждали, приманивали. Сны были настолько реальны и начинались еще в Шклове как продолжение бодрствования, что я, болван, в них верил и в конце концов поверил настолько, что свел себя с ума, да еще засосал в их трясину Анну с детьми. И чем были эти сны? Чем-то противоположным, тем, от чего, напротив, следовало отталкиваться? Или желаемым, но соотнесенным с настоящим миром и моими возможностями в нем? Или чертовой мельницей, которая молола в моей голове безо всяких законов? А кто такой я сам? Чего я на самом деле хотел и что получил? Звуки окончательно исчезли, и бег часов остановился, точно я попал в искривление времени, которому приписал первое явление Анны в Орше и все свои сны о доме. Господи, я столько пережил, а теперь выяснилось, что это ни для чего не нужно и ничего не изменит.
Откинувшись на жесткую стенку общего вагона, я уперся взглядом в грязный потолок и раз и навсегда возненавидел запах, который раньше обожал, — когда проводники топят печи углем и дым долго не рассеивается над путями. То, чего я так когда-то жаждал, — огоньки домов, молча несущиеся мимо поля, раскачивающаяся вместе с рессорами кромка леса, смазывающиеся пятна переездов, тройные тире шлагбаумов, — все это отравило меня, и я совершил ошибку. Как никогда остро я ощущал, что не хочу больше быть в дороге, ни за что, ни в коем случае не странствия, не чемодан и узлы. Я вернулся в съемный дом, встал на колени и уронил лицо в руки Анне. Завывал ветер в треснувшей во время бомбардировок печи. «Ничего не изменишь, никуда не уедешь, — всхлипывала Анна. — Нас не выпустят. Будем жить, будем жить». За окном вечным аккомпанементом нашему горю, разбавленному счастьем, брехали собаки. «Боже мой, какая я была дура. Как они ко мне относились, закатывали глаза, втолковывали, как ребенку, что делать, если нет молока, и многое другое, противное — всю их любовь я принимала за нелюбовь, которая в крови у всех бельгийцев, и даже когда начала с тобой выбираться куда-то из дома и видела, что все наоборот, то все равно думала, что только на родине могут любить горячо и что не хочу учить этот французский с его этими семью буквами на один звук. Я хотела сбежать именно с тобой. А теперь всё, всё…» Ударили морозы. Я смотрел на наросший между двойными рамами лед и молчал. Что мне было сказать ей?
Новый год мы не стали праздновать, только Нюра с Полиной, выпив водки, обнявшись, пели и плакали. Незадолго до этого хозяйка уговорила нас, что все-таки небессмысленно написать запрос в центральное справочное бюро и в детское бюро — кто-то из ее друзей так нашел родственников. Я, тоже пьяный, выключил свет заснувшим девочкам и сидел полчаса около Нины, гладя ее одеяло.
Наконец Нина распахнула свои бархатные очи и спросила: «Сережа, а ты умрешь?» Я ответил: «Умру». «Хорошо, — сказала Нина, — только постарайся не скоро». Она отвернулась к стенке и заснула, и мы стали жить дальше.