Уцелел ли Ричард Тадеушевич Цивильский? Ах, какой он был колоритной фигурой! Щуплый, поджарый, тонконогий полячок, с седенькой клёванной эспаньолкой, в пенснэ на остреньком носике, с необычайно мелкими чертами сморщенного личика и порывистыми движениями девушки, спешащей на первое любовное свидание, – Ричард Тадеушевич был вечно восторжен, вечно увлечен какой-нибудь нелепейшей затеей, вечно влюблен. И эти вечные волнения отражались и на его блуждающем, отсутствующем взгляде и на… его желудке.
– Ну, начинается ария из «Цивильского серульника»! – ворчал по ночам, ворочаясь на своей – соседней с Цивильским – верхней койке, Павел Васильевич.
А за склонность к прекрасному полу весь лагерь прозвал бедного технолога «Ричардом-Львиные…». Сейчас Ричард увлекся «Двадцатой Буровой» – Верой Хлыновской, – и лагерные остряки из архитектурного бюро изображали Цивильского с маленьким Цивилёнком на руках. Пеленашка был также в очках и с седенькой эспаньолкой. Под изображением, отпечатанным на синьке, были помещены стихи:
Эти безграмотные вирши были вызваны основной страстью Цивильского – эсперанто. Ричард Тадеушевич и получил свою «катушку» (десятилетний срок заключения) за упорное стремление печатать свою многотомную работу «САИЗМ (социально-архитектурное мировоззрение), или философия эсперанто». И так как второй том этого бреда (первый был издан в диком 1921 году) не был пропущен «марксической» цензурой, Цивильский издал его в тридцатых годах в Польше. При попытке нелегально протолкнуть в Польшу рукопись третьего тома, Ричард Тадеушевич был арестован.
Всегда по-военному подтянутый, чисто выбритый и аккуратный во всем, Павел Васильевич был полной противоположностью Ричарду и Перовскому. Образованный, насмешливый, хорошо воспитанный, он сохранял многое от своего военного прошлого: – «Слу-шаю-с!», «Честь имею вам доложить»… Безразличный к религии, он с подчеркнутым уважением относился как к каждому проявлению веры, так и к служителям религии. Искренняя почтительность его к владыке была трогательна, а его предупредительность к нему была безупречна. А чему он был предан безраздельно и беззаветно – это музыке. Часами он, инженер-механик, мог говорить о ней, насвистывать и напевать целые симфонии, оратории, оперы. На этой почве и сошлись мы с ним, и часто целыми часами выли вдвоем то «Китеж», то «Хованщину», то «По прочтении псалма», то симфонии Моцарта, Бетховена, Малера.
Я писал скверные философические стихи, и Павел Васильевич, поклонник Тютчева и Сологуба, одобрял их:
– Валите, Андрей Алексеич, выпишетесь еще, Бог даст!
А я нараспев читал свои упражнения всей честной компании. Владыка сосредоточенно слушал, стараясь подавить улыбку, Павел Васильевич одобрительно кивал головой, Архип Сергеич дремал, Перовский норовил ввернуть что-либо на вечную тему – «Вот и у нас в Невеле», – а Ричард Тадеушевич выскакивал со своим постоянным:
– Нет, что вы там ни говорите, а русский язык, да и все примитивные, неусовершенствованные языки – страшно грубы! Как плохо звучат не только ваши, Андрей Алексеевич (вы, надеюсь, не обижаетесь на меня?), но и пушкинские стихи:
а как хорошо это звучит на эсперанто!
И дальше: не безобразнейший «кот ученый», а благозвучнейший «cato instruite»…
– Замолчи ты! Сам ты «като инструито»!
– Друзья! Назовем нашего ученого кота Памву Берынду – «като инструито»!
– Идет! Да будет так!
– Вы всё шутите, товарищи…
– Молчи, Ричард-Львиные…!
Иногда кто-нибудь из нас, вернувшись вечером домой, сообщал:
– Сегодня ночью будет ш м о н к а (обыск)… – И мы тщательно запрятывали бритвы, книги и всё предосудительное с точки зрения комендатуры лагеря.
Звери, учуяв опасность, забивались так глубоко под печку, что еле-еле вылезали оттуда по окончании шмона – запаутиненные и запыленные, но с чувством глубокого удовлетворения.
У меня один раз комендант обнаружил подкову:
– Что это? Для чего? – спросил он подозрительно.
– Подкова… приносит, говорят, счастье… – отвечал я. Я несколько суеверен, как и все нестойкие в вере люди, и никогда не пропущу найденной на дороге подковы.
Комендант изъял подкову, хмуро бросив секретарствовавшему бандюге с подбитым глазом:
– Пиши: изъят металлистический предмет конского инвентаря…
– Не проще ли написать – подкова? – не утерпел Павел Васильевич.
– Не рассуждай, кусок троцкиста! – оборвал инженера комендант.
После одного из обысков кот вылез из-под печи, жалобно мяукая: он сильно поцарапал грудку, и скоро на месте царапины образовалась незаживающая ранка. Она заростала, наполнялась гноем и сукровицей, лопалась – и снова набухала.
– И вам не стыдно: такого больного кота ложите с собой на койку… Тьфу, зараза! – ворчал Цивильский. А еще чистоплюи, за другими следят!..