По карнизу высокого здания бежит огненная строка: городские новости — зеленым, репертуар кинотеатров — синим, транспортные аварии за истекшие сутки — красным, погода на завтра — белым. Вслед за погодой несколько секунд плывут четырехцветные квадратики — как слоеный мармелад по конвейеру кондитерской фабрики. Последний квадратик доезжает до края... над карнизом темно.
Но еще остались широкие светящиеся окна первых этажей и желто-розовая мозаика домашних окон.
Полночь. Нет мозаики.
Час ночи. Погасли рестораны.
Половина второго. Последний трамвай, немилосердно скрежеща на поворотах, уходит в депо.
Два часа. Дежурный горсвета нажимает кнопки — и пятикилометровые проспекты падают во тьму.
Часом позже окрепший ветер разрывает тучи и полную силу набирает луна. Ровный мертвенный свет заливает открытые пространства города и его крыши. Великолепное сияние струится в тысячи окон. Нежные голубоватые лучи просвечивают кисейные занавеси, ложатся на полы и стены, тускло вспыхивают в зеркалах, дверях, в застекленных фотографиях, в никелированных боках чайников, в кафеле кухонь.
За одним из окон просыпается лунатик.
Он лежит неподвижно, впитывая широко раскрытыми глазами отраженный свет. Рядом посапывает жена. Он осторожно выползает из-под одеяла. Пол приятно холодит пятки.
Лунатик в черных сатиновых трусах и шелковой фиолетовой майке. Резинка у трусов завязана курчавым узелком. Узелок спрятан в подшивку, но упрямо вылезает оттуда и пружинит под пальцами.
«Черт с ним, с узелком,— думает лунатик.— Не на танцы же я собрался».
Он стоит, опершись обеими руками о подоконник. Луна прямо против него — идеально круглая, розовая, в таинственных тенях, от которых ее свет кажется еще чище и тревожней.
— Странное все-таки у меня влечение,— бормочет лунатик, выдирая шпингалет из тугого гнезда,— И откуда взялось? Родители — простые люди, и сам я в дневное время — обычный человек. И жена моя — обычная женщина: официантка в шашлычной. И дети мои куда как незамысловаты: учатся себе в школе, сын марки собирает, дочь в хоре поет. Ничего особенного она там не поет.
«Нет, ей-богу, это не влечение, а какой-то бред, каприз, прихоть,— думает он, раздвигая створки окна и тяжело переваливаясь через подоконник.— Отчего, когда можно спокойно храпеть рядом с горячей от здорового сна женой, отчего вместо этого я должен вылезать на стужу, на ветер и шататься, как привидение, по пустынному безрадостному городу?»
Полуметром ниже окна в стену загнан железный костыль, к нему через изолятор прикреплена растяжка троллейбусных проводов.
«Интересно, как бы я вылезал, не будь под окном этой растяжки?» — размышляет лунатик, нащупывая пяткой костыль. Костыль чрезвычайно холоден и обжигает пятку.
— Не было у нас в роду ни поэтов, ни канатоходцев,— вспоминает он, шагая по растяжке, скользкой от инея.— Вот разве дядя Толя был со странностями: на моей свадьбе сидел-сидел да как прыгнет на стол с вилкой в зубах. Но на него определенно водка подействовала, а отнюдь не луна.
Проволока скрипит под грузом. Лицо у шагающего повернуто к луне, боковым зрением он догадывается о семиметровой пропасти под ним, но не ощущает по этому поводу никакой тревоги.
Пройдя растяжку, он переходит на провода. Он хорошо знает, куда идет.
«Куда я поперся в этакий час? — размышляет он.— Что я там позабыл? Кто меня там ждет? Кому я нужен, босой, в трусах до колен, в дурацкой фиолетовой майке, всклокоченный, с опухшими от сна глазами и общим безумным выражением лица?»
— Нет, скорее всего, у меня с психикой не в порядке,— говорит он вслух, вместе с проводами пересекая просторную площадь, на которой в этот час нет ни души.— Надо будет показаться врачам.
Луна идет теперь впереди него, немного правее, задевая гребни крыш. Чердаки, трубы, антенны вспыхивают на ее фоне силуэтами безупречной четкости и чистоты.
От ходьбы лунатик постепенно разогревается.
— Что ж меня влечет к тебе, проклятой? — восклицает он, повеселев. До этого он шагал размеренно, а теперь, толкаясь левой ногой, правой скользит по проводу, как это делают дети, скатываясь по ледяной дорожке зимнего тротуара. Перед ним провод — сухой и сверкающе белый от инея, за ним — мокрый и черный.— Допустим, это сравнимо с влечением к женщине. Если меня влечет к женщине, что я постараюсь сделать? Разумеется, сблизиться. Вот в такой же поздний час, без свидетелей, подойти, заглянуть в глаза, положить руки на плечи... Бог с тобой, товарищ,— одергивает он себя,— что за сравнение? Неужели ты надеешься когда-нибудь сблизиться с небесным светилом? В каком, собственно, смысле?