Как в добрые старые времена, сидели Рене и Бернар в своём любимом уголке на кухне на тех же дряхлых табуретках, у ярко горящего очага, окружённые связками лука, чеснока и кольцами колбас, что свисали с потолка. Чудесный пищевой дух бродил под закопчёнными балками, в окна просились ветки деревьев, и дождь барабанил по старой черепице на крыше. Всё было как в детстве, и прислуживала им та же славная толстая Марго. Но вид у неё был печальный, как ни старалась она это скрыть, и Одиго знал, почему.
— Этот нож режет как колено моей бабушки, — заметил Рене. И, отложив нож, откусил своими крепкими, как у волка, зубами добрую половину колбасного круга. — О чём ты задумался, великий полководец?
— Я хочу увидеть, — размечтался слегка захмелевший Бернар, — такой же милый мне дым домашнего очага над каждой хижиной, над каждым гнездом аиста!
— И курицу в каждом крестьянском супе? — добавил Рене. — Знакомые речи. Нет, братец! Говорил это человек, который не смог выполнить обещанного, хоть и напялил на себя корону. Пей, вот это истина! Об остальном я забочусь ровно столько, сколько собака о букете роз.
— Но почему, — сказал Бернар, — человек человеку не может помочь? Почему так дивно устроен мир, что даже протянутая дружески рука встречает остриё копья?
— А потому это, брат, — сказал Рене, — что бывают времена, когда людей слишком часто обманывают, предают и унижают, и они насмерть ожесточаются. Они уже не могут допустить и мысли о чьей-то порядочности и бескорыстии, ибо это охладит их негодование и расшатает твердыню их гнева. И будь ты честен, как собственная шпага, у людей ты будешь пользоваться таким же доверием, как собака в мясной лавке. Даже если тебе и удастся отменить габель в своей округе, мужики будут точно молоко на огне: чуть что — и вскипят. Что поделаешь! Одни рождаются с сёдлами на спинах, другие — со шпорами на ногах.
И Одиго поник светлой головой, так как он любил Рене и привык ему верить.
— Друг, — сказал он, — позволь задать тебе ещё вопрос. Вот ты пробил мечом сосенку… А ведь она живая. Чувствовал ли ты, что ей больно?
Рене посмотрел на него с тупым недоумением.
— Дереву-то? В человека воткнёшь эту булавку, а тут… — Я и хочу знать, — перебил Бернар, — способна ли твоя душа чувствовать чужую боль или она подобна этому клинку. По небритому лицу Рене медленно распространилась снисходительная улыбка.
— Я сделан не из стали, — буркнул он. — Мне случалось щадить врага, если он, сукин сын, добрый католик, да ещё дал за себя выкуп… — Как бы решившись наконец вразумить Бернара, Рене придвинулся к собеседнику и вперил в него тяжёлый взгляд. — Вся штука, видишь ли, в том, что я никогда не думаю о разных вещах сразу. Солдатское ремесло требует, я бы сказал, одномыслия. Одна мысль, каждая на свой день и час, — не две и не три! Пусть и не ахти какая она, эта мыслишка, скажем, о том, надел ли твой противник буйволовый жилет под кирасу или позабыл его по рассеянности дома. Но ты держи в голове только её одну, гони прочь всё остальное, как мародёров из лагеря, да знай коли под кирасу! Ну, а примешься ещё раздумывать о детишках или о старенькой маме врага — тут тебе и капут!
— Как же не думать, что у него тоже есть мать? Разве люди отделены друг от друга непроницаемой стеной? Разве нельзя влезть в кожу другого — тех же Жаков, например?
— Вот-вот, — сказал Рене, назидательно подняв палец, — от этого и погибают. Опасные мысли. Очень опасные! Скажи, пожалуйста, ради чего это я должен лезть в шкуру какого-то там бездельника Жака? Да пропади он пропадом, мне и в своей хорошо! А продырявят её, ну что ж, на войне, как на войне!
Он опрокинул в рот стакан вина, вытер губы рукавом и глубокомысленно добавил:
— Человеку нельзя думать о многом: от этого чесотка начинается, парша и вошь испанская заводятся! Вон в твоей голове целый батальон мыслей бродит, а что толку? Я не цыганка, — лениво продолжал Рене, наливая себе новый стакан, — но предсказать твою судьбу берусь. Что дашь за гаданье? Вначале ты, может быть, разгонишь ещё какую-нибудь толпу солдатни… меня ты надул просто потому, что я не рассчитывал иметь дело с собственным учеником. Так. Затем его величество решит, что это зашло слишком далеко, и пришлёт настоящую воинскую часть. Вот тогда Жак Простак скажет: «Мне надоело драться и умирать, мне пора сеять и жать». Городское отребье закричит, что ты сеньор и, следовательно, изменник. И венцом всего окажется та пика, на которой будет красоваться твоя глупая молодая голова!
— Так якорь никогда не встанет со дна, Рене?
— Железо тонет навсегда. Всплывает только дерево. Будь деревом, сынок, раскидистым мощным деревом, под сенью которого взойдут крепкие молодые побеги дома Одиго… Послушай, для чего ты взял меня в плен? Чтобы не давать мне спать?
Сказав так, он тут же сбросил с себя буйволовую куртку, расстелил у очага плащ и улёгся прямо на полу, головой к огню, потому что не любил спать в постели, особенно если выпьет лишнее.
— Марго, — шёпотом заметил Бернар, когда Рене испустил богатырский храп, — ведь ты так и не сказала мужу о вашей бедной дочке!