Икры и голые руки краснеют под палящими лучами, но это ничего, барышня, ничего, солнце — оно есть солнце, особенно оно пристает к беленькой кожице; через два-три дня загар пойдет пузырями, облезет, и все будет в порядке. А вот платочек на голову надо бы повязать, а то, не ровен час, еще хватит солнечный удар — и вы уже не работница, а хлеб не ждет. Хлебá нужно косить сразу, как время подойдет, иначе зерно осыпается из колосьев, а мы, милая моя, сеяли не для птиц небесных, а себе на хлебушек.
С серпом все ясно. С фараоновых времен ничего в нем не изменилось. А вот коса для жатвы пшеницы — это уже целое устройство, она состоит из нескольких частей, и человек одним движением косы выполняет две рабочие операции: подсекает колосья и укладывает их в рядок. Подсекает лезвием, укладывает поперечной рамкой — «лучком».
Самое интересное — лучок. Ошибается тот, кто думает, что это всего лишь изогнутый прут. Лучок — свидетельство о характере, по нему узнаёшь отношение жнеца к труду, к полю и даже к интересам общества.
У Яно Мацко — щеголя, чувствующего красоту линии, — лучок из вербового прута с ободранной корой образует элегантный эллипс, а на косовище всего лишь одна деревянная вилка.
У Мартина Шишки — работяги и строгого, рачительного хозяина — не лучок, а страшилище. Никаких эллипсов, никаких линий, просто откровенный круг, на верхней его половине кусок мешковины, на нижней — скрещенные палочки, у косовища — вилки, вилочки, крючки и прутики. Возьмешь такую косу, и рука сама опускается: ну и тяжесть! Зато она не выбивает зерно из колосьев. Мартиновой косой можно косить в самый солнцепек, когда у остальных жнецов зерно так и сыплется.
Мартина чуть удар не хватил, когда он увидел, как Таня рассыпает вокруг себя скошенные стебли.
— Пани моя золотая, при такой работе у нас будет больше россыпи, чем снопов!
Она невинно спросила:
— А разве не все равно? В конце концов все ведь пойдет в молотилку, правда?
Мартин только покосился, а потом тайком сплюнул.
Так уже, слава богу, сжали шестнадцать крестцов; если б каждый крестец дал по центнеру, можно было бы жить… Доброй ночи, пани учительница, идите поспите, завтра пойдем на ячмень.
Утречком, только рассветет: тюк-тюк серпом в окно. Вставать, Таня, вставать, работа не ждет… С утра, по росе, косить лучше всего.
Чтоб ей провалиться, этой вашей работе! Сгорела бы она, провалилась в самое пекло! Неужели нельзя хоть разочек выспаться?
Да не стучи ты в окно, не глухая, уже иду. Иду-у! Куда запропастился свитер? Мама, ты не знаешь, где мой свитер? Мамочка, прости, что я тебя бужу, но я не могу найти свитер, а по утрам холодно. Каждый вечер повторяю себе, что серп и свитер должны быть под рукой, и каждое утро его ищу…
Ура, вот он, цел и невредим, теперь уж вы не замерзнете, товарищ директор, душа соседской взаимопомощи. Пока, мамочка, прошу тебя, не вари гуляш, со вчерашнего вечера он у меня камнем в желудке. Свари лучше лапши, с творогом, а Эрнесту скажи… Собственно, ничего ему не говори, не надо.
Пока, мамочка, Таня идет на жатву, ждут ее, стучат в окно, как на пожар. Спозаранку, по росе, косить лучше всего, а у Мацко ячмень уже белый стал как молоко.
Эрнест уже вернулся домой из больницы, но работать не мог. Оказалось, рана хуже, чем думали, заживает медленно. Эрнест полеживал, ходить мог только с палочкой; доктор сказал, что он еще не скоро сможет ступать на ногу.
Местный национальный комитет остался без секретаря, а пока Янчович будет жать — и без председателя. Сидит там только машинистка, которая не имеет права подписывать бумаги. Люди ходят к Эрнесту на дом, он принимает посетителей лежа на кушетке. Он быстро утомляется, стал раздражительным, и люди это чувствуют.
Перед ним они, правда, и виду не подадут: «Пожалуйста, Эрнест, распорядись, подпиши… Как поживаешь, Эрнест, выглядишь ты что-то неважно, исхудал в лазарете. Ну ничего, отойдешь на домашних харчах…» Но за дверями они посмеиваются над ним. Не могут ему простить, что он так их напугал тогда. Если б я им сообщила, что он умер, мужики бы повздыхали, бабы всплакнули, почему бы и не всплакнуть. Теперь же они чувствуют себя так, словно их в чем-то надули, лишили твоих похорон, Эрнест, они тебя ненавидят, ненависть брызжет из них, как грязная вода из растревоженной лужи. Перед тобой они: «Эрнест, голубчик», а за спиной: «Так ему и надо, теперь охромеет на обе ноги».
Это отвратительно, несправедливо, но всякий бывает народ, и нам приходится жить среди них. А тут еще сделали меня директором и повесили мне на шею строительство школы…
…Эрнест лежал целыми днями и злился. Чертова нога! Если к сентябрю не заживет, он не сможет поехать на курсы в Братиславу, не говоря уже о том, что до сентября нужно переделать кучу дел в Лабудовой.