Фридрих Ницше всю жизнь чувствовал себя «пристегнутым» к немцам.
Его графские предки были родом из Польши; в дороге, когда он куда-нибудь ехал, его часто принимали за славянина. Он обожал Шопена, был готов отдать за него всю музыку.
Во время Крымской войны 1856 г. гимназист Ницше с жадностью ловил сообщения о положении на фронте: его симпатии на стороне русских, он удручен взятием Севастополя. Он никогда не узнает, что в этой баталии участвует его alter ego, едва ли не самый близкий ему по духу (как впоследствии и Ф. Достоевский), военврач Константин Леонтьев.
Позже, надев мундир санитара в период очередной милитаристской вспышки, Ницше будет плакать над ранеными на поле боя. Леонтьев в дни Крымской кампании, когда ему в рот брызнет кровь из бока оперируемого солдата, только сплюнет и будет орудовать скальпелем. Он же, сидя на балконе в «милой чистой красивой Керчи», примется распивать кофе на виду у неприятельской эскадры, маячущей в проливе.
Студентом забияка Ницше подерется на дуэли с одним из буршей, да так, что едва не окривеет, чуть не ослепнет, если бы удар клинка попал не в переносицу, а в глаз; Леонтьев, став русским консулом на Балканах, огреет хлыстом французского посланника за оскорбительный отзыв о «немытой России».
У них были одинаковые привязанности: Александр Борджиа, Наполеон вызывали у обоих больше сочувствия, чем все члены нынешних представительных собраний и все кабинетные труженики. Оба не переносили Жорж Санд – «дойную корову с хорошим слогом».
Их неудержимо влекла к себе Греция. Правда, здесь их вкусы несколько расходились: Ницше любил Аполлона, который кенотировал в Дионисе, а Леонтьев предпочитал ему византийского Пантократора.
«Что тебе шепчет на ухо старый колокол?» - спрашивал Ницше на страницах «Заратустры».
«Звон в соборе… этакий прекрасный, величавый…, - отвечал Леонтьев, - «душа полна и грусть ее отрадна, потому что она слышит близость Бога красоты».
Оба были философами жизни: орден Анны 2-й степени, полученный на дипломатическом посту, нравился Леонтьеву пуще говорильни в литературном салоне (хотя его первые опыты в художественной прозе, романы и повести, замечены Тургеневым и Толстым), а Ницше с неменьшим философским удовлетворением наблюдал, как старая торговка на рынке выбирает для него крупную гроздь янтарного винограда.
«Размашистые рыцарские вкусы польского шляхтича, - писал Леонтьев, - ближе подходят к казачьей ширине великоросса».
В «царстве общих мест» (Ж.-П. Сартр) стало привычным сопоставление аналогичных идей в творчестве немецкого и русского писателей. Об этом говорили (сообщая, как выразился бы Стерн, столь невероятную, хотя и бесспорную истину), начиная с В. Соловьева: «В своем презрении к чистой этике и в своем культе самоутверждающейся силы и красоты Леонтьев предвосхитил послушника и оптинского монаха»14
, и кончая журналом «Вопросы истории»: философия Леонтьева «отдает… доморощенным ницшеанством, заявившем о себе до появления учения самого Ницше»15.Несомненно, вопрос о независимом друг от друга формировании миросозерцаний Ницше и Леонтьева16
определяется понятием алиби. В работах Леонтьева ни разу не встречается имя создателя «Генеалогии морили», как, например, фамилии Шопенгауэра или Э.фон Гартмана (которого Ницше и Леонтьев терпеть не могли). То же самое можно сказать и о книгах Ницше, где совсем не упоминается автор «Востока, России и славянства».Оба шли нехоженными тропами, зная, что их литературная деятельность преждевременна. Отсюда «лазурное одиночество» Ницше. «Мне надоело быть гласом вопиющего в пустыне», - срывалось у Леонтьева17
.Не ясно, однако, почему Леонтьев все же ничего не ведал о «душе самой мудрой, которую потихоньку приглашало к себе безумие»: В. Соловьев и Л. Толстой (с ними Леонтьев поддерживал просторные контакты на уровне личных встреч и публицистической полемики) печатно поносили декадентские каденции Ницше. В «Оправдании добра» (вышедшем при жизни Леонтьева) В. Соловьев дал «радостной науке» Ницше негативно поверхностную характеристику, что, кстати, не осталось незамеченным для Н. Бердяева.
В. Соловьев как-то сознался, что находит Константина Леонтьева «умнее Данилевского, оригинальнее Герцена и лично религиознее Достоевского»18
. Употребив гегелевский фразеологизм, он сделал вывод: «Леонтьев представляет необходимый момент в истории русского самопознания.19В 1922 г. журнал «Печать и революция» (№2) обмолвился о духовном родстве Герцена и Леонтьева. В наши дни в Герцене обнаруживают нечто имманентное С.Кьеркегору20
.Идеалом Кьеркегора был «рыцарь веры Авраам», праотец, к которому люди приближаются «со священным ужасом». Библейский патриарх занес нож над своим чадом, чтобы принести его в жертву, когда этого захотел Бог.
Леонтьев с восторгом говорил, как один из современных ему старообрядцев зарезал сына, ссылаясь на веление Господне. (Позднее эту историю пересказал ученик Леонтьева В.В. Розанов).