Я в последний раз любовался Бавелем. Передо мной высился величественный город: четкий и зубчатый, несмотря на полупрозрачную золотистую дымку. Бавель, который мне так расхваливали, какой описал мне Волшебник, о каком мечтал Нимрод, каким начертил его великий Гунгунум. Все казалось новехоньким, рожденным нынешним утром. Ослепительный свет проявлял чудо: это было не поселение, не город – это был человек, величавый, сидящий, поджав под себя скрещенные ноги; дворец представлял его тело, башня – лицо, а плечи и бедра расширялись крепостными стенами. Но этот человек представлял опасность. Порочный, изворотливый и властный, он мог задушить объятиями, а улыбка его скрывала ловушку. Стоило кому-то попасться, как его движения, его мысли, короче, его свобода становились заложниками. Бавель не принимал, он заточал под стражу. Вырванные из своего привычного мира женщины томились в клетке, Саул спивался, а я, если бы меня узнали, не избежал бы пленения. К тому же Бавель дурачил не только чужих, он обманывал и свое население – горожан, что с утра до ночи метались в поисках средств к существованию; жрецов и жриц, что бросали все, ради того чтобы питаться дымом жертвенных костров его Божеств; мужчин, которые лишались своих тестикул, чтобы охранять женщин; часовых, охранявших богатства, которыми никогда не пользовались; солдат, которые умирали, чтобы взять пленных; рабов, которые подыхали, чтобы построить Бавель. Бавель, всегда Бавель, ничего, кроме Бавеля. Бавель был целью самого себя.
Бежать…
С самой зари я упрекал себя, что спасаюсь бегством, потому что ненавидел трусость; но сам же себе возражал, что руководствовался осторожностью: Дерек, он же Нимрод, не должен был меня узнать.
Хотя встречались мы редко, я понимал, что́ движет моим сводным братом: под предлогом того, что он стал жертвой нашего отца, Дерек превратился в палача. С его точки зрения, полученное увечье давало ему право увечить, а испытываемое страдание – заставлять страдать других. Оскопленный в девятилетнем возрасте нашим отцом, Дерек продолжал жестокость, которую испытал сам. Когда-то у него имелись достоинства – ум, чувствительность, стремление к прекрасному, – но с самого детства они были уничтожены; а то, что от них оставалось, завербовала к себе на службу мстительность.
Существует два типа сыновей: те, что освобождаются от отца, и те, которые ему покоряются. Освободившиеся становятся самими собой и наслаждаются своей собственной, принадлежащей им жизнью. Покорившиеся превращаются в химеры и страдают от ускользающей, призрачной жизни. Пройдя период восхищения Панноамом, я восстал против него: он навязал мне супругу, Мину; он украл у меня ту, которую я обожал, Нуру; под маской человеколюбия он скрывал свой эгоизм и обманывал нашу деревню ради собственного обогащения. Если бы я не восстал, то плясал бы под его дудку, а не жил бы своей жизнью. Мой протест, сперва робкий, затем открытый, не искоренил нашу любовь, но внес в нее определенные штрихи, уточнения, а главное – очертил границы. Я отдалился. К тому времени, когда Панноам умер у меня на руках, мы уже расстались, и наше прощание объединило нас во имя того хорошего, что было у нас в прошлом. А вот Дерек не сумел противостоять Панноаму. Будучи бастардом, он только трижды видел его в своем детстве, к тому же последний раз повлек за собой его чудовищное калечение. Дерек рос в одиночестве, исполненный ненависти и злопамятства, лишенный благотворных конфликтов и возможности бросить Панноаму вызов. Вывод? Он так никогда от него и не освободился. Панноам продолжал существовать внутри него – тот Панноам, который лгал, предавал, разрушал. Не сумев порвать со своим родителем, Дерек взял его за образец и внутренне возвращал его к жизни. Отдавал ли он себе отчет в этом? Едва ли… Темный, нутряной, стихийный импульс заставлял его повторять и даже превосходить Панноама, превосходить, поступая еще гаже.
Теперь Дерек звался Нимродом и управлял самым могущественным городом Страны Кротких вод. Такое положение соответствовало его наглости. Жажда власти и денег компенсировала в нем отсутствие любви; почести или раболепство подданных заменяли ему их привязанность; женский флигель самым печальным образом свидетельствовал о его горячем желании быть любимым. Я по своему обыкновению порицал его поступки, но не его самого. Можно ли обвинять меч за то, что враг искривил его? Дерек внушал мне противоречивые чувства: сострадание, окрашенное отторжением, нежность, смешанную с ужасом, и антипатию на грани симпатии. В замешательстве я постоянно разрывался между желанием спасти его и спастись самому.