На память пришла вся его прошлая ложь, и он задумался о том, куда потом повели ее ответвления, что ей предшествовало и какие она могла иметь последствия. Ему, разумеется, не стоило прибегать к вранью, но, с другой стороны, если бы не идиотская принципиальность отца, ему бы и не пришлось. А если бы не существовало трущоб и наряду с ними богачей с сигарами, подобных несчастному дяде Юстасу, у отца не сложился бы идиотский кодекс принципов. А ведь дядя Юстас, вопреки всему, был чрезвычайно добрым и разумным человеком. В то время как тот профессор-антифашист не заслуживал доверия ни на грош. И какими же невыносимо скучными были товарищи отца по левым взглядам, представители низших сословий! Какую тоску наводили! Но скучными и тоскливыми они казались ему, напомнил себе Себастьян; так, быть может, и виноват в этом был тоже только он сам? Как исключительно его виной стала такая уж насущная необходимость в проклятом смокинге – просто потому, что они были у других парней, а на вечеринку к Тому Бовени собирались прийти две девицы. Но при этом нельзя сбрасывать со счетов и поступков других людей. Те две девушки оказались бы всего лишь еще одним предлогом для грез наяву, а все его грезы отныне будет преследовать воспоминание о реальности прошлой ночи с ее чудовищным бесстыдством и отчуждением, превосходящими любые фантазии. Людоеды в бедламе – и замок на двери сумасшедшего дома защелкнулся, лишив его последней возможности сказать правду. А между тем в тесном крестьянском домике где-нибудь в дальнем, никому не видимом и никем не посещаемом углу сада плачущий ребенок как раз сейчас отстаивал свою невиновность, отвечая на суровые и пристрастные вопросы взрослых. А когда все уговоры и угрозы не помогут получить от малышки той информации, которой она изначально не обладала, этот дьявол в старушечьей маске, миссис Гэмбл, добьется вызова полиции. И тогда уже допросят всех, включая и его самого. Но покажется ли им его история правдоподобной? Сумеет ли он держаться своей версии до конца? А если бы они догадались пойти и побеседовать с мсье Вейлем, как бы он потом объяснил свое стремление утаить правду? А затем… Себастьяна передернуло. Но теперь, слава богу, старик Бруно пришел на выручку. Рисунок вернут; он выплачет всю эту историю в жилетку миссис Окэм с такой несокрушимой искренностью, что она, как всегда, зарыдает и заявит, что в этом он тоже похож на Фрэнки. И все образуется. Дети его лжи так и останутся нерожденными, или, еще лучше, их тихо убаюкают в колыбельках – навсегда, а сама по себе ложь – ее не станет, словно она никогда и не произносилась вовсе. В самом деле, даже практической пользы ради, теперь лучше было бы утверждать, что ни слова лжи никогда и никем не произносилось.
«Никогда, – мысленно произнес Себастьян. – Никогда».
У него заметно улучшилось настроение. Он начал насвистывать, и внезапно вспышкой прекрасного озарения он с радостью понял, как органично понятие о генеалогии дурных поступков вписывается в структуру его новой поэмы. Четкое строение атомов, но молекулярный хаос, царящий внутри камня. Четкая организация клеток и органов человека и их физиологических функций, но полнейший хаос человеческого поведения во времени. И все же даже у этого хаоса существовали законы и определенная логика; геометрическая правильность присутствовала даже в процессе разрушения. Квадрат похоти равен, если можно так выразиться, сумме квадратов тщеславия и безделья. Кратчайший путь к удовлетворению желаний лежит через насилие. А что же тогда та ложь, к которой он прибегал? Что можно сказать о нарушенных обещаниях и предательствах? Сами собой в его сознании начали складываться фразы.
Он достал карандаш и блокнот, начав записывать. «…Обманный поцелуй Иуды». А после поцелуя Иуды свершилось распятие. Но ведь у смерти много предшественников, помимо алчности и обмана много других форм, в корне отличающихся от добровольного самопожертвования. Он вспомнил, что где-то читал статью о том, какой характер будет носить будущая война. «И трупики детей», – написал он.
Через час в замке провернулся ключ. Слегка испуганный, но и раздраженный неожиданной помехой Себастьян поднялся на поверхность из глубин поглотивших его абстракций и посмотрел на дверь.
Стоявший на пороге Бруно встретился с ним взглядом и улыбнулся.
– Eccolo![68]
– сказал он, приподнимая тонкий прямоугольный пакет, обернутый в коричневую бумагу.