Георгий Тимофеевич, тонкий, с провисшей ширинкой, внутренне трещал или кряхтел. Директриса выглядела спокойной, у нее не было первого урока, и она ждала, когда выйдут учителя, провожая их почему-то любезными поклонами, как хозяйка запозднившихся гостей. У Андрея Юрича первый урок был в пятом классе, где он чувствовал себя как рыба в воде. Пятиклашки его побаивались и чутко соблюдали меру своих голосов. Андрей Юрич даже забывал свой пятый класс, настолько с ним было хорошо. В новый восьмой класс расписание предопределяло явиться ему на третий урок.
Он вошел в молчащий пятый класс, ждущий его девичьим смущением и неслышным повторением субботних правил. Он был утешен, работоспособен и думал, что всякий учитель больше всего на свете алкает прекрасной тишины и всякий хочет похвалиться большей тишиной перед коллегой, для этого открываются классные двери во время занятий или, наоборот, закрываются.
Между делом Андрей Юрич часа по два в день сочинял тягучий трактат о незабвенности школы для существующих людей. Он думал, что сочинение душевных трактатов не ради денег, а из-за томления неизбывностью, присущей человеку, удлиняет сроки видимой жизни, потому что она при таком отстранении становится необидной... Главной мыслью его неорганизованного и потому бесконечного трактата была мысль о зловещей значительности современной школы.
Школа, полагал Андрей Юрич, играет куда более подсознательную роль, чем о ней думают. Нет, эти обыкновенные типовые школьные здания и детство, вмещенное в них на полдня, несмотря на внешнюю скоротечность и бездуховность, имеют огромные и пожизненные последствия. Их можно полюбить, эти последствия, не зная откуда они тянутся, но откреститься от них нельзя, как от несчастного секса. Более того, Андрея Юрича беспокоила та эпоха, в которую при отсутствии нравственной радости, стабильности течения, уравновешенности помыслов, эти самые подсознательные Секс и Школа, победители, смыкались в такой кромешный союз, когда вечный ученик, как будто надышавшись клея “момент”, бился в пару непредвидения и путал дверь с окном.
Для Андрея Юрича эти мысли были отдушиной вещего одиночки, но он считал себя такой же жертвой подсознательного хода в темноте. Он ставил себе плюс лишь за то, что, в отличие от учеников, сознательно представлял себя жертвой, и это давало ему немного здорового, чистого, морального ликования, то есть ликования творчества, а значит, одного из извивов все того же эпохального союза. Андрей Юрич, собственно, начал писать трактат для оправдания все той же забывчивости, твердокожести, обнаруживаемой им в себе при воспоминаниях начала жизни.
То есть Андрей Юрич не помнил себя школьником, кроме отдельных неприятных ощущений бесправия. А не помнить себя ребенком педагогу попросту нельзя, это, видите ли, аморально, это, значит, он натужный, поддельный педагог. Вот такая шахматная логика. Педагог должен видеть свое детство как на ладони, таким, каким оно было, он должен просыпаться школьником, с тревогой за невыученный урок или со страхом перед верзилой-одноклассником. Все это прописные истины душещипательной мудрости воспитания себе подобных, по образу своему и, следовательно, божескому. Хорошо, что в его памяти сохранились минуты униженности. Но как долго он перешагивал все ступени Леты, как долго перетирал небольшое время, как долго отходил от своего все-таки ненавистного детства, что теперь уже оно было бесплотно. Если нет в чем-то времени, значит, сие уже призрак, пустое покалывание.
Уже как незапятнанный идеал, Андрей Юрич, сочинявший альтернативный трактат, вспоминал Галину Ивановну Малиновскую, учившую его в прошлой, отрезанной жизни алгебре и началу анализа. Он специально сохранил в подлинности ее полное имя, так как мечтал, что оно будет бить ключевой водой среди его новой мути, так как мечтал теперь о спасении своей неблагодарной ученической души.
Он так и не отправил Галине Ивановне ни одной поздравительной открытки и ни разу не позвонил. Он смирился с тем, что теперь в человеке бывает несколько поочередно умирающих жизней, а были времена, когда одна жизнь распространялась не только на всего человека, но и на целую его родовую линию. И он считал, что эта перманентная преемственность и есть счастливый смысл, когда не нужно начинать жизнь с нуля.