— Пью за Феликса. Художники, между прочим, тоже женщины, — сказал я какую-то чушь и потянулся через стол к Феликсу, не понимающему меня и подставляющему рюмку.
— Тише! — закричала сердитая Елизарова. — Звонят. Кто-то пришел.
Требовательно подняла палец, другой рукой выпила быстро с Ибрагимовым и неудобно, стянуто побежала в прихожую, прикрыв дверь.
В прошлом в такую минуту повиновения сюжету приятно было участвовать в немой сцене: ага, вляпались, так нам и нужно. Теперь, выпив, я предпочитаю заняться своей тарелкой. Впрочем, я не одинок. Пащенко, Ибрагимов, Комов мгновенно наливали и пили. Девушки допивали свои рюмки. Соколов застывшим в иронии взглядом наблюдал за нашей спешкой. Францевна занималась дуплом в своем зубе, Женечка — дырочкой в своем чулке. Феликс, мучительно запрокинув голову, рассматривал над собой свою картину. Целомудренный Комов поправлял ему рубашку, задравшуюся выше темноволосого пупка.
— Худобин, — сказал Ибрагимов. — Как пить дать.
В прихожей вертелось несколько восторженных голосов. Наконец дверь открылась — вошли Елизарова, искренне польщенная, с тюльпанами, Худобин с Ириной Миллер. Как я люблю их, по-разному душевно и горько!
Кинулись к ним от стола, обнимая, мокро целуя. Худобин — в прекрасном черном и просторном костюме, который ничего не скрывал, напротив, заострял его тощие плечи, — отбивался ручонками от приятной и душной тесноты. Он благодарно взвизгивал и демонстративно подставлял сухие щечки, чуть ли не натягивая их изнутри языком. Мне показалось, что Пащенко и Ибрагимов под шумок как-то особенно немилосердно, до намеренного хруста, сжимали его ледащее, терпящее тельце.
Новым в Худобине были чернявые, мелкие, как брови, усики прямым уголком, также призванные, вероятно, служить щитом от внешней давки.
По-другому подступали к Миллер. Сначала — девочки, затем — мальчики, Францевна вылезла из-за стола последней, возможно, с огромной неохотой отрывая свою велюровую юбку от гобеленового покрытия дивана. Миллер была удивительно хороша (все изменение в ней сводилось именно к огромной разнице между “мила” и “хороша”), с открытыми, выровненными ключицами, странно, даже до дурноты, загорелая, пахнущая морозом от кончика уха. Ее тут же стали расспрашивать о невероятности загара, о сережках, о муже-музыканте и “тяжелой” доле домохозяйки.
В отличие от Худобина ей не требовались дополнительные меры безопасности: границы, подобающие такой красоте, соблюдались, хотя и с вполне простительной натяжкой. Я поцеловал ей ручку и щечку почти у края рта, холодного и плотного, а рядом горели влажные ткани. Соколов, подошедший за мной, именно туда ее и поцеловал, в срощенье губ. Он смотрел на Ирину глазами и пьяными, и реваншистскими, спелыми, как маринованные грибки. (Мое четвертое упоминание о них.) Я заметил, что от вновь прибывших доносился дикий запах шампанского. Как мы с Пащенко, раздавили на двоих в парадной? Францевна усадила Миллер рядом с Соколовым, а Худобина — с собой.
Через некоторое время, набитое перекрестным шумом, смутностью смысла и еще несколькими порциями водки, пьяной стала сама душа (я четко чувствую этот расплавленный момент), улыбчиво сосредоточенная на любовании Миллер.
Целые звенья того вьющегося вечера миновали мою память, и теперь я катаю сизифов камень припоминания. Я помню обрывки тех разговоров, в которых принимал жаркое, напрасное участие.
Что-то о всеобъемлющем Голоде, который играет нами, как кошка с мышкой, как прицеливающийся тайфун. Были еще какие-то сравнения. Особенно усердствовал Ибрагимов, находя красноречивые и радостно жестокие доказательства. Говорилось со сладостью в нёбе, в альвиолах. Я чувствовал, что и мой язык нахлебался сиропа. Казалось, все предсказания, эстетизированные нашим полнозвучием (прежде всего Соколова, моим, Ибрагимова и Комова), вот-вот сбудутся с теми подробностями, какими мы располагали, и сбывшееся из благодарности, что это именно мы его так аппетитно подали, пожалеет нас, минует, не сомнет, не размозжит о скалы.
Да, припоминаю какую-то летучую пикировку с Комовым. В сущности, Комов защищал Соколова. Что-то затхлое, банальное, пустоутробное. О демократах, что ли?
Я сказал что-то глупое Соколову, что он понятия не имеет о сути русской истории. На что он немедленно отреагировал чрезвычайно смешным лапидарным анекдотом, над которым до визга хохотали все, а заодно и надо мной, и я сам смеялся ради справедливости. Теперь, хоть убейте, не помню этого замечательного анекдота. Помню превосходное по беглости глаз, ничем не засветившееся злорадство Соколова.
Комов говорил, что “эти” демократы схлынут, они пена, но они не изверги, они чистые рабы времени, революционеры. А я говорил: нет, изверги и ворюги. На что Комов плевался и стучал по столу, отворачиваясь от меня со слезами. Я видел, как со мной соглашались Пащенко и Феликс.