Легко догадаться, какие аргументы были во второй части разговора. Ненависть к католицизму тащила туда всевозможные гнусные истории, целую кучу наполовину придуманных, с наполовину искажённой правдой гадостей, за некоторым исключением. Монастырская, монашеская жизнь, это такая святая и великая жизнь, была отвергнута, уничтожена, оплёвана; возможность укротить страсть — отрицали.
Оратор говорил с неподражаемым энтузиазмом, а его тема, развитая с энергией, с дивной наивностью, иногда переходящей в бесстыдство, языком, полным красок, переплетаемая смехотворностями, шутками, рассказами, очевидно, занимала и убеждала аудиторию.
Похоже было, что проповедник в своей речи ведёт борьбу, так гневался, бушевал, так пылко сам себя упрекал и парировал упрёки горькими насмешками; так напрягал силы на доказательства против собственных искусно брошенных католических преданий. Из всего было видно, что для него больше всего речь шла о том, чтобы стереть в обращённых все следы веры, от которой они отреклись, чтобы показать её мнимую ложь и вредные ошибки.
Иногда, когда он бросал проклятия и насмешливые упрёки на католицизм, лицо проповедника менялось, краснело, глаза выступали на верх, руки судорожно дрожали, тело содрогалось, грудь учащённо дышала, из-под посиневших губ показывались зубы. Тогда это был не Божий служитель, как их тогда называли, но непримиримый преследователь; это не был мягкий рассказчик сладостной науки, но человек, жадный до крови и преследования. Дрожал, метался, бегал, падал, поднимался, вытягивал руки, закатывал глаза, гневался.
По нему было видно, что, ещё недавно расставшись с наукой, от которой он пытался отвратить своих единоверцев, хотел себя тоже убедить, хотел оправдать своё отступничество в собственных глазах, заглушить свою ещё дрожащую совесть. Редко великий энтузиазм не вызывает участия. То же самое случилось и здесь; несмотря на преувеличения, мерзкое издевательство даже над вещами, которые многие из собравшихся привыкли считать уважаемыми и чуть ли не святыми, оратор быстро всех растрогал, и, когда, сам начав петь псалом, он закончил проповедь, народ надолго остался под её впечатлением.
После пропетых псалмов и песен, по окончании богослужения собравшиеся люди стали расходиться. Но не вместе. Более значительные ещё остались, другие, опасаясь гурьбой высыпать на улицу, договаривались, кто должен выйти раньше. Начали потихоньку разговаривать:
— Кто это? — спрашивали мещане. — Этот старый новый проповедник?
— Поговаривают, что приехал издалека.
— А так говорит по-польски, будто в Польше получил образование.
— Потому что, должно быть, в ней учился. Теперь приехал из Швейцарии, но чужакам об этом запрещено рассказывать.
Старичок, который стоял подле разговаривающих, тихо прошептал им:
— Я его знаю.
— Кто же это?
— Тс! Тихо!
— И я его знаю, — сказал другой, — или очень ошибаюсь, или это…
— Тихо, не рассказывайте, если его узнали. Бог знает! Говорят, что ксендз-епископ и среди нас внедряет своих шпионов.
— О, это точно, лучше молчать!
— Пойдёмте домой, расскажу вам по дороге, — прибавил старичок, который был в одежде ремесленника.
Когда они втроём вышли на лестницу, внимательно оглядевшись, старик шепнул ближайшему, а все нагнулись, чтобы послушать.
— Вы знаете, раньше, в молодые годы меня использовали у королевы-матери для покраски стен; я видел там всех, кто составлял во двор; среди них я часто видел — исповедника.
— Королевы?
— Боны, Боны; францисканца. Тот позже по-настоящему обратился к истинному свету и стал великим столпом Божьей церкви; его звали Лисманин.
— Это может быть он?
— Несомненно. Он постарел, но я узнал его. Захватив какую-то сумму королевских денег на книги, он выехал в Швейцарию и там, женившись, поселился. Я слышал, его величество король говорил, что если бы имел его в руках…
— Но этого не может быть он! Как бы он посмел?
— Вот это и меня удивляет.
— Он изменил фамилию. Я слышал, его называют Бюргером.
— Может быть, но я уверен, что это он же. Будринский об этом мог бы лучше рассказать, потому что он с ним вместе ездил и потом вернулся один, но его сейчас в Кракове нет.
— Великая смелость!
— Бог добавляет отвагу своим посланникам, — прибавил старик, удаляясь, — кто знает, может, пришёл запечатать новую науку кровью. И если его поймают…
— Его не могут схватить.
После этих слов сторонники новой веры разошлись, другие медленно выплывали из залы и исчезали на улицах, так, что дом вскоре почти опустел.
Проповедник сидел теперь в сводчатой небольшой комнатке, примыкающей к дому молитвы, в широком кресле, около него сидели, стояли виднейшие польские протестанты: Оссолинский, Мышковский, Филлиповский, Ласоцкий, Стадницкий, Зборовский и другие. Они потихоньку расспрашивали пастора о прогрессе реформы за границей, о правителях, которые взяли новую веру в свою опеку, о наиболее знаменитых учёных, распространяющих её сочинениями. На все вопросы так называемый Бюргер отвечал живо, с большим присутствием духа и пылом, если не искренним, то по крайней мере отлично разыгранным.