Он не против был молча подождать, пока она варила кофе в кухонном закутке. Она была на виду, но держалась так, будто в другой комнате. Вообще-то, он бы выпил чаю, но ему не предложили. Кофе она варила по всем правилам, в высокой алюминиевой турке, открывала и закрывала то одну банку, то другую, отмеряла ложкой порошок, и ждать пришлось долго. Тем временем за окном темнело, вечер набирал силу. Или дозревал день. Нет, день умер. Все умерло. Его дочь. Ее дочь. Все умерло. Одинокий виолончелист за стеной все водил смычком. Как его фамилия — Делейни? Нет. Казалось бы, он должен помнить, он же полицейский. Том с ним разговаривал всего раз-другой, и ему любопытно было, какой марки у соседа винтовка. Во время недолгой службы в армии Том по-настоящему преуспел только в одном, в стрельбе. Дал Бог меткий глаз, вот и все, и, не в пример многим фронтовикам, на счету у него было немало убитых. И он сожалел об этом. Он задумался о тех, кого лишил жизни. Почти все были местные жители, малайские партизаны. Через год его уволили с почестями в запас. Его мучила бессонница, а когда все-таки удавалось заснуть, снились кошмары. Армейский врач поставил диагноз: “посттравматическое стрессовое расстройство”. Для любого ужаса у врачей найдется термин. Малайя разрушила его, словно землетрясение — домой он вернулся настоящей развалиной. Впрочем, едва он ступил на ирландскую землю, болезнь каким-то чудом начала отступать, медленно, но верно, а потом ему пришло в голову пойти служить в полицию. Он боялся, что его не примут из-за его прошлого. Сирот там не жаловали. Он, конечно, не совсем безродный, но и на нем лежит печать. Но его все-таки взяли. Понравилось, что он владеет оружием, а сотрудник, отвечавший за набор, питал особое уважение к военным. Повезло Тому. Видно, пригрелся он здесь, вот и отвлекается на посторонние мысли, пора прекращать. Другой столик был заставлен африканскими сувенирами — теперь он мыслями унесся в Африку, — из тех, что привозят солдаты женам и детям. Конго. Фигурки слонов из слоновой же кости, целый сонм божков. Может быть, ее отец долго жил в Африке. Тома преследовало неотвязное чувство, что он уже был здесь, в этой комнате. Но тут за окнами стемнело, как темнело у него в квартире, и пела виолончель, а море и морской ветер тоже рождали свою щемящую музыку.
— Повезло нам, что мы здесь живем, — сказала она, словно прочитав его мысли и под словом “мы” как будто подразумевая их обоих.
Она протянула ему кружку нежеланного кофе. Его загрубевшие руки — что твой асбест, говорила Винни, — почти не ощутили жара от кружки.
— История у меня страшная, и вряд ли я могла бы кому-то ее рассказать, кроме вас. Мистеру Томелти я ничего не говорила. Приехала я сюда под Рождество. Отец был еще в Африке и сразу не смог ко мне приехать. Я…
Тут, несмотря на достойное восхищения спокойствие в голосе, она умолкла, потому что ее душили слезы. Несколько долгих минут она плакала перед ним, застыв неподвижно, словно кто-то незримый пригвоздил ее к месту. Когда она вновь заговорила, то не стала, как водится, извиняться за слезы, и Том еще сильнее ее зауважал.
— Я бежала, бежала с Джесси, куда угодно, лишь бы подальше от Лондона. Нельзя вам это рассказывать, — добавила она и все-таки рассказала. — Мой муж…
Том знал, когда вопросов лучше не задавать. Он просто сидел рядом, как сидят рядом с испуганным жеребенком, чтобы его успокоить. Ждал без нетерпения. Время остановилось. В мире не счесть страшных историй, и почти все он уже слышал. Такая у него работа. Невыносимое ремесло. То ли дело молочник, знай себе думай о своей тележке да о том, как бы не разбить бутылки. Даже врач, если он не судебный медик, огражден от этой юдоли скорбей. Люди переживают ужасы и не могут о них говорить. Настоящие жизненные истории замурованы в молчание. Молчание — цемент, а стены зачастую неприступны. Но эта молодая женщина ничего не скрывала, что было само по себе необычно. Она не нуждалась в подсказках. Роль свою она знала.
— Можно с вами начистоту? — спросила она, в очередной раз словно читая его мысли. — Я должна сообщить то, что не доказано ни в одном суде. То, на что закрывают глаза и…
Она собралась с духом.
— Не знаю, приходилось ли вам хранить историю, в которую никто больше не верил?
— Еще бы, — кивнул Том.
— Правда?
— Да.
— Значит, вам можно рассказать. — Положила руки на колени, прищелкнула каблуками.
Туфли были у нее красивые, лаковые, на шпильках — даже Том знал, что это последний писк моды. Все остальное в ее жилище, понял он с удивлением, было как будто из шестидесятых, а не из девяностых — возможно, потому что обставлял квартиру ее отец. Даже тарелки в кухонном закутке были старые, с черно-белым узором, как у них с Джун на заре их семейной жизни. Все здесь напоминало театральную декорацию не из того времени. И дышало странной прелестью.