Том представил, как Флеминг после этого разговора садится в свою дорогую машину. Интересно, о чем он сейчас думает? Каково это, принести старому другу такие вести? Вот еще одна опасность нераскрытых дел, о которой он прежде не задумывался. Проходит время и будто стирает давние события. То, что было когда-то свежо, насущно, страшно, отступает во времена старого Бога — точно так же, если долго смотреть вслед пешеходам, идущим вдоль косы Киллини, те превращаются в черные точки, потом исчезают. Быть может, время старого Бога тоскует по тем дням, когда оно было просто временем — на циферблатах и наручных часах. Однако это не значит, что его можно или нужно вернуть. Его попросили обратиться в память, в прошлое — будто человеку такое по силам. Разве мог бы он рассказать Джеку Флемингу, что на самом деле случилось там, на горе? Штука в том, что он не знал версию отца Джозефа Берна — точнее, знал когда-то, но забыл и теперь ему уже не вспомнить, отсюда и его растерянность. Все это заперто в прошлом, замуровано там навек, перестав быть и правдой, и ложью. Настоящие ответы на вопросы Флеминга нет смысла искать в голове, они хранятся где-то еще, в огромном облаке неизвестного, где собраны все людские истории. Человеческая жизнь в среднем длится полмиллиона часов, так что же будет, если сложить все часы, прожитые всеми людьми с начала времен? И какая из утраченных историй важнее прочих? Он сомневался в истинности каждого из своих воспоминаний, всех до единого. Если рассуждать как эксперты из отдела криминалистики, обитатели жуткой развалюхи на задворках Харкорт-стрит, то окажется, что воспоминание о привязанном к горшку младенце с выпавшей прямой кишкой — не чужое, не рассказ другого страдающего ребенка, а его собственное, но разум больше не признает его своим. Теперь он смотрит на это со стороны, пытаясь смягчить, обезвредить, как сапер обезвреживает мину, а себя он выносит за скобки, из сострадания сделав несчастное дитя безымянным, чтобы избавить его от боли, отпустить, оставить в прошлом.
Он знал в подробностях, что случилось, но ничего из этого не смог бы рассказать Флемингу. Флеминг не понял бы. Он и сам не понимает, если на то пошло. Не потому что это его изобличит, а потому что поверить в такое невозможно — Флеминг точно не поверит. Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам… Когда Джун издала свой скорбный вопль, она просила Тома отвезти ее туда, где она могла бы посмотреть на Мэтьюза. Умоляла. Она страдала не только оттого, что прошлое неслось на нее, оскалившись, сверкая клыками, но еще и потому, что комиссар свернул расследование. Долгие годы Мэтьюз таился в ее душе, словно гадюка в высоких травах. Затем брак с Томом, дети — и она почти утешилась. Почти. Можно сказать, исцелилась. Не до конца, но почти, почти. Ведь был же у нее дар радоваться самому простому, мелочам жизни, разве не так? Во всем она находила смысл, понимала, что самые обыденные вещи — коржики воскресным утром, луковые булочки, за которыми она часто посылала Тома в еврейскую пекарню в Портобелло[38] — это, по большому счету, и есть самое главное. “Без булочек не возвращайся — слышишь, Том? Ты разобьешь мне сердце”. Мелкие эпизоды, мимолетные события дня, неустанная забота о детях, их синяки и шишки, загадочные детские болезни. Том вспомнил, как они с Джун доставили Винни в больницу Св. Михаила в Дун-Лэаре (он нес девочку на руках), испугавшись, что у ребенка менингит — в детском саду тогда была вспышка. Они вдвоем, отстраненные от дел медсестрой, подглядывали в дверную щелку, как сестры укладывают Винни на койку и доктор делает ей люмбальную пункцию. Огромный доктор, склоненный над крохотным телом, исполинская игла, нездешняя белесая жидкость из спинного мозга, спартанская обстановка палаты, свет, льющийся из окна в металлической раме. Боже милосердный! Но как же все-таки важны эти события, нанизанные, словно бесценные жемчужины, на нить жизни. И вот всплыло это имя из прошлого, Таддеус Мэтьюз — демон в обличье сорокапятилетнего священника, — и ничего-то ему не сделалось за эти годы, и сана его не лишили, и он пробился сквозь годы к Джун, надорвал ткань ее жизни, как сумасшедший с ножницами, что кромсает гобелен из Байе[39]. А Том знал их адрес в Кулмайне — большой опрятный дом при церкви, где они вершат темные дела, — Мэтьюз уже не одиночка, а в сговоре с другим негодяем. С сообщником, с таким же нечестивцем-священником. “Давай съездим туда, глянем одним глазком”, — попросила Джун, а дело было в четверг, Том, разумеется, спешил на работу, вот и предложил: можно в субботу, если и вправду хочешь, если не передумаешь.