Аладик с братом Сеней воровали мешки — бабы распускали их на носки, Катя сама в таких носках ходила. Звали его не Аладик, и даже не Владик — Катя слышала, как мать его звала по другому и разговаривала на незнакомом языке, но всем, к месту и не к месту, говорила, что зовут Владиком. И Аладик это подтверждал, угрюмо кивая.
В тот день Катя сама слышала, как Сеня сказал, что сегодня не надо — сегодня не Карл, а другой, но Аладик рассмеялся, а когда отъехали, подполз на карачках к заднему борту и бросил в сторону скатанный мешок. Машину остановили, слышала, как немец орал шоферу, потом всех заставил вылезти, так же всех повел к мешку — поднял, стал тыкать в лица и спрашивать — кто? Никто на Аладика не показал, но тот затрясся и сразу стало понятно — кто. Отвел в сторону, отошел на два шага и расстрочил из автомата. Катя видела как с груди словно камнями пыль выбило, а потом Аладик упал, а потом закричали, запричитали, а немец повел автоматом в их сторону, и все замолчали… А Катя закрыла глаза и больше ничего не видела, и открыла, только когда приехали. Сеня больше мешки не воровал, но убил немца. Правда, другого, этого офицеры куда–то перевели… Убил на кладках, когда тот рыбу ловил, а мама Аладика помогала кровь отмывать.
А потом фронт пришел, всех стали угонять, а Сеня сделал так, чтобы санки их, на которых Катя сидела с вещами, не скользили совсем, и от больших саней их отцепил, будто они сами. И следом тянул изо всех сил — все видели — как старается, даже плакал, показывал, что боится отстать. Даже немец соскочил, взялся помогать, потом плюнул, махнул рукой и побежал догонять…
Тех кого угнали, ждали в 45-ом и 46-ом — не вернулись никто. — Может, под бомбежку попали, — в очередной раз говорил кто–то, а Катя всякий раз перед сном тихонько плакала, но так, чтобы Сеня не услышал — он очень не любил, когда она плакала.
Катя картоху съела и согрелась больше чем от костра, осоловела, стала клевать носом. Сеня надавал тумаков под бока — идти надо! Катя заплакала. Брат — Сеня рассердился, но пообещал, как вернутся, запечь сладкого. Сознался, что лук закопал в снег. Печеный лук, если до того хорошо замороженный, очень сладкий. А тут еще и сечку можно запарить.
— Теперь на плече придется нести, — сказал Сеня, глядя на мешок.
— Я помогу! — сказала Катя, веря, что действительно поможет.
— Ничего, — сказал Сеня. — Недалеко теперь…
Пред всякой операцией, темной, чистой или серенькой, положен утряс личных дел. Чтобы потом только чистое бельишко и мысли без домашних забот. Извилина остается у Седого — некуда ему, да и запрошлый глупый перелом разболелся. Георгию тоже теперь некуда — решил по району прогуляться, посмотреть — чем дышат. Седой отговаривал — стоит ли лишней злостью набираться, не во вред ли? Многое предстоит делать, тут бы хорошо холодным разумом. Не отговорил…
Под окном разговор.
— И давно хмелевик бьет? — заботливо расспрашивает Седой какую–то женщину.
— С неделю.
— Жди!
Седой заходит в дом, выдвигает ящик из под кровати, лескочет бутылочками, смотрит надписи, морщит лоб и шевелит губами, пытаясь разобраться в подчерке Михея, наконец, находит одну, затканную большой грубо оструганной деревянной пробкой, встряхивает, смотрит на просвет и, не глядя на Извилину, выходит во двор.
— Вот это будешь капать в водку или другое дурное питие до сорока капель на стакан. От запоя молись святому Вонифатию и Моисею Мурину! — наставляет Седой.
— Кто такие? — спрашивает Извилина, когда женщина уходит.
— Веселовы.
— Да нет же, Мурин и этот… как его — Вонифатий?
— Шут его знает! — честно говорит Седой. — Худого не будет.
— Поможет?
— Поможет! Это от Михея осталось — они, как видят, внушаются. Михей здесь в авторитете был. Считается, я перенял. Надел авторитет на себя. Вот, знахарствую помаленьку, даже помогает, что не совсем местный перенял — что пропал и постранствовал — своим домашним такого доверия нет.
— Своим нигде доверия нет, — замечает Извилина.
— Не в этом дело! Тут тебе, как чужому, но насквозь понятному, все, что на духу, расскажут. Знают, что сорное не расползется. Выслушаю, как бы заберу плохое в свою кладовочку, хорошим наставлю, подлатаю, подкреплю… Временами что–то вроде психотерапевта. Раньше батюшки этим занимались. Теперь в районе ни одной церквушки… Впрочем, вру — недавно поставили, только там у батюшки из под рясы джинсы и кроссовки высвечиваются, да ходит он с мобилой у уха, нестепенно как–то. Нет того уважения и доверия…
Седой больше как 50 лет тому, подростком еще, ушел с этих мест. Знал тому причины. Нынче показал Сергею место, привел его по набитой тропинке, что казалось никуда не вела — вдруг, ни с того ни с сего, резко обрывалась, словно пришел человек, постоял и решил вернуться… да так не один десяток раз, и даже не сотню…
— Сестренка здесь подорвалась. В одна тысяча девятьсот сорок шестом… С деревьев собирал. Может быть, и с этих… Не выросли они чего–то. Думаю, спилить надо…