«Что самое обидное, так это отношение к тебе всех тех говнюков, которых приходится спасать от Зверя. Сначала они тебе не верят, потом тебя же обвиняют. Скоты, честное слово…
Но что поделаешь — слаб человечишко, слаб! Боязливы людишки по природе своей. Готовы до самого конца не верить в то, что Зверь пришел за ними. Вот за кем-нибудь другим — это да. А за мной? Что вы! Я же пуп земли! Разве со мной может случиться нечто ужасное?
А когда случится — будет уже поздно.
Вот потому и нужны охотники вроде нас с тобой, сынок. Для того мы и живем, чтобы выручать этих слабаков. Чтобы в нужный момент стать между ними и Зверем.
Вот только помощи от этих трусливых ублюдков хрен дождешься…»
Ахабьев говорил минут сорок, говорил медленно, не торопясь, с расстановкой, давая им время обдумать услышанное и поверить в него, поверить до конца, а не просто принять на веру как некое невероятное допущение, и им было очень трудно это сделать — ведь пускай там, за окном, бушевал ветер и первые струи дождя хлестали по стеклу, но здесь-то, в теплом и светлом доме, где язычки пламени весело лижут сосновые поленья в камине, а электрический свет разгоняет все страхи, никакой мифический потусторонний Зверь просто не мог существовать здесь, в уютном и милом коттедже, принадлежащем солидному и уверенному в себе Валентину Дмитриевичу…
Но Ахабьев все говорил и говорил, и они уже не могли ему не верить, как не могли отрицать тот факт, что покрышки хозяйской «Нивы» были располосованы острым ножом, а шины мопеда молодоженов изорваны в клочья клыками, как рассказал промокший и перепуганный парень, сбегавший к себе за ружьем; и клыки эти, без сомнения, были те самые, что раздробили лучезапястные кости Елизаветы Ивановны, и теперь парень (Гена, вдруг вспомнил Ахабьев, его зовут Гена) тискал в руках свою старенькую «тулку» и вздрагивал при каждом ударе грома, а девица его (кажется, Зоя, неуверенно предположил Ахабьев) жалась к его плечу и смотрела на Ахабьева снизу вверх, как побитая собачонка; Гена и Зоя поверили первыми.
Потом Кира закатила истерику, да такую, что Ахабьев пожалел о своем совете дать ей нашатыря — в бессознательном состоянии она производила куда меньше шума, а сейчас даже солидный супруг не смог ее урезонить, но Виталик что-то негромко сказал (Ахабьев не разобрал что), и Кира смолкла, сразу же, будто ее выключили, а Валентин Дмитриевич попытался было вернуть утраченный авторитет и взять власть в свои руки, разработав план дальнейших действий, но Ахабьев сказал, что Зверь сейчас бродит вокруг Сосновки, и если кто-то хочет идти ночью пешком через лес пять километров, то он, Ахабьев, никого не задерживает, но считает своим долгом предупредить — Зверь убивает не ради пищи…
Ахабьев говорил уже слишком долго, и ему было безумно жаль времени, утекающего сквозь пальцы, но он должен был это сказать. Он обязан был объяснить этим людям, что в их жизни наступил перелом, и теперь они все превратились в жертвы, и на них идет охота, и никто сейчас не может чувствовать себя в безопасности, потому что Зверь не делает разницы между мужчинами и женщинами, стариками и детьми — Зверь просто убивает, он не может не убивать… Поначалу Ахабьев говорил вкрадчиво, с умыслом, взвешивая каждое слово, чтобы не переборщить, но потом он уже не мог остановиться, им овладела потребность выговориться, рассказать о себе все, без утайки, впервые в жизни произнести вслух, кто он такой на самом деле и с чем ему приходится жить.
Ему пришлось рассказать, как шесть лет назад Зверь убил его жену и ребенка. Как он осатанел от ненависти и как ненависть поглотила его. Как он искал Зверя повсюду — а Зверь нашел его здесь, в Сосновке, куда Ахабьев наезжал раза два-три в год, отлеживаться после особо трудных контрактов, и где соседи знали его как тихого и безобидного интеллигента — а теперь должны были осознать, что жизни их теперь в его руках…
Они поверили ему. Теперь он мог их оставить. Теперь наступило время настоящей охоты.