Родионов не удивился. Отличительная особенность галлюцинации, как и у Котова с Шадриным, в том и состояла, что он точно знал, что не грезит, а стоит над ямой с метеоритом, над которым в синем, невидимом сейчас свечении возникает что-то подсказанное памятью.
А Рассохина он видел не далее как сегодня утром на Апрелевском рынке. Такой же лопоухий и лысый, только уже не рыжеусый, а седоусый, да и усы-то эти словно кто-то выгрыз местами или выщипал щипчиками — усы не усы, а так что-то с проплешинами, — сидел он за деревянным прилавком над горой крупной спелой клубники и, рассказывая о чем-то соседу, знакомо смеялся, будто постукивал деревянными дощечками. Родионов, находившийся в двух шагах от него в базарной суете, так и замер. Даже руки будто судорогой свело — не от страха, от ненависти.
Четверть века назад они простились в партизанском краю под Брянском, простились, как братья, со стыдливой мужской слезой в глазу и троекратным лобызанием по-русски. Оба уходили почти на верную смерть, выводя остатки партизанского отряда из окружения. Рассохин с большей частью людей пробивался на север, Родионов со своей группой уходил на юг, к Заболотью. И так случилось, что Родионов с боями, с потерями, но пробился, а Рассохин бросил часть отряда на немецкое минное поле, а другую сдал в руки того, кем был заслан в отряд, — начальника мездринского гестапо, гауптштурмфюрера Линде. Сдал вместе с явками, с именами и адресами людей, с кем было связано в оккупированном райцентре командование отряда. Мездринское подполье было разгромлено, ни одного знавшего Рассохина не осталось в живых, и предатель мог уйти от возмездия. И ушел. Даже Родионов узнал о его предательстве лишь спустя несколько лет, уже в последние дни войны.
Все, что он слышал о Рассохине после этого, только дорисовывало портрет. Спекулянт, растратчик, дезертир, он бросил жену с ребенком в первые дни немецкого наступления, сбежал к немцам, купил ценой предательства жизнь, был полицаем, прежде чем стать провокатором, и в конце концов все-таки попался. При каких обстоятельствах, Родионов не знал, но от кого-то слышал, что Рассохина судили и дали десять лет лагерей где-то далеко на севере. И там у него что-то было, чтоб именно, Родионов не помнил — слышал как-то мимоходом, случайно, но что-то гадкое и позорящее. А потом даже само имя Рассохина стерлось из памяти и гнев остыл: мягко наказали, не по делам, но ведь суду виднее.
Долго стоял Родионов, наблюдая, как торговал Рассохин, как деловито отвешивал ягоды в кулечки и фунтики, Как тщательно отсчитывал сдачу и выхваливал свой действительно отменный товар, как дал одну крупную ягодку проходившей мимо девчонке с косичкой и даже по соломенным ее волосикам погладил своей корявой ручищей — ну совсем добрый, веселый дед с подмосковного рынка. И подошел Родионов к веселому деду, ожидая, что будет. Но ничего не было. Спросил Родионов, почем клубника, и Рассохин назвал самую высокую цену на рынке, самодовольно прибавив: «А ягода-то какая!»
Так и не состоялась встреча старых знакомых: не узнал Рассохин своего партизанского командира, а Родионов промолчал: не устраивать же разоблачение на рынке.
И туг он вспомнил о приятеле своем, которого даже по фамилии никогда не звал, а только по отчеству — Феофаныч, о бывшем начальнике здешней милиции, только в прошлом году вышедшем на пенсию и, конечно, знавшем всех, кого ему полагалось по должности знать.
Туча тучей он влетел к Феофанычу, а горло так свело, что даже начать разговора не мог — кашель забил. Но рассказ Феофаныча не удивил. «Это ты об Афанасьеве — так все нам известно». — «О каком Афанасьеве? — кричал Родионов так, что стекла дребезжали. — О Рассохине! Понимаешь? Клубникой торгует!» — «Да он и есть Афанасьев, — улыбался Феофаныч, — не кричи, паря, у меня слух отменный. Все знаем. Отсидел свое — выпустилн. Может, раньше, чем следовало, так это дело начальства — не наше. К тому же амнистия и все такое. Ну, а здесь к вдове одной приклеился, и фамилию ее взял, сад развел — мировой сад, из Нары за черенками ездят». — «Так ведь он...» — опять начинал Родионов, и в горле у него что-то хрипело и обрывалось, а Феофаныч наливал из графина воды и хлопал по спине: «Все, мол, понятно, но что, друг, поделаешь? Свое получил, а мы — власть гуманная».
Родионов вернулся домой к обеду, но обедать не стал.
Сослался на боли в желудке: съел, мол, пирожок на рынке несвежий. Починил забор, стараясь отвлечься, но отвлечься не смог. Память настойчиво извлекала из прошлого одну и ту же картину. Ржавое болотце в лесу. Ребята выстроились двумя группами — кто в чем. У многих повязки, присохшие, ржавые, как вода в болотце, только не от воды — от крови. И Рассохин, смахнув слезу рукавом, обнимает, целует крест-накрест, по-русски, истово.