И как раз это он и делает. Славный парнишка ощупывает его пальцами. Хотя чем еще он мог бы его ощупывать? Как еще он мог бы его осязать? При помощи чего еще он мог бы его прочувствовать? Я вижу его из своего окна, и у меня такое чувство, что он не замечает, что я его вижу. А видима ли я для него? Уж не невидимка ли я тут – в своем саду, залитом солнцем?
И все же славный парнишка смотрит на этот лоскуток шелка так, как будто… узнаёт его. Как будто узнаёт меня.
И вот я невидимо для него наблюдаю, как он ощупывает пальцами этот шелк. Так нежно… С таким чувством…
С такой любовью.
То, как он любит этот лоскуток шелка у него в пальцах, то, как он… ласкает его, растирая между большим и указательным пальцами… Это мне что-то напоминает.
Это напоминает мне о Чарити и Фелисити – о том, как нежно они держат свои смартфоны, как уверенно, как осознанно, с каким пониманием двигаются их большие пальцы.
Славный парнишка тоже что-то понимает.
Но я, видимо, и вправду невидима. Или же все это не более чем видимость – по крайней мере, для меня.
И, словно этот лоскуток шелка наполнил его смелостью и любовью, и, словно он напрочь не видит меня, славный парнишка заходит в мою комнату. Удаляясь и приближаясь одновременно – но тем не менее все-таки заходит.
Он обводит взглядом мою комнату, как это делают все остальные, но делает это так, как будто не хочет смотреть, как будто не хочет видеть. Или это потому, что не хочет видеть
И тут останавливается. Или же перестает останавливаться – подходит прямо к ежедневнику и заглядывает в него. Читает, я полагаю. Затем берется за ручку. Не за ту, что на двери, а за ту, которой пишут. Он, наверное, все-таки знает, что я здесь, наблюдаю за ним. Но делает вид, будто меня тут нет, так что я тоже могу сделать вид, что его тут нет. Так что мы оба можем сделать вид, будто он не держит ручку в руке и не собирается что-то написать в ежедневнике.
Что не так уж и сложно, поскольку то, как он пишет в ежедневнике, совершенно отличается от того, как пишет в ежедневнике мой сын. Славный парнишка что-то пишет, но пишет точно так же, как говорит, как двигается, как моет полы. И делая что-то, и не делая этого. И подступая, и отступая: не то чтобы вперед, не то чтобы назад, даже не то чтобы вбок – как будто ищет какой-то совершенно иной путь.
Но что-то он все-таки пишет.
А затем откладывает ручку и пятится назад и вбок к открытой двери и спасительному коридору за ней, по которому будет ускользать, все время прячась за своей несуществующей челкой, похожей на швабру. За своей чудесной несуществующей челкой цвета несуществующей швабры. Становясь как можно более невидимым, если и не вовсе несуществующим.
Невидимым… Несуществующим… Два явно взаимосвязанных понятия, хотя это не одно и то же. Мне кажется, что я невидима в своем окне, и в то же время, опять-таки как мне кажется, я все-таки существую в этом своем саду. В саду, которого, может, на самом деле и не существует. В котором я тем не менее существую – как минимум с цветами и птицами, с дядечкой постарше и с любовью. И хотя я еще не прочла то, что написал этот славный парнишка в моем ежедневнике, он дал мне много пищи для размышлений.
Он уже почти добрался до двери – до коридора, в котором вскоре бесследно исчезнет.
Но тут происходит, как это там говорится… апостроф. Катастрофа.
В дверном проеме стоит мой сын. Само по себе это не такая уж и катастрофа, но рядом с ним, загораживая всякую надежду на спасение… не оставляя никакой надежды на спасение, стоит Сердитая Медсестра. А за ними обоими – Менеджер по Исходу.
Все замирает, словно на этом, как его… стоп-кадре.
Славный парнишка изо всех сил пытается стать несуществующим. Так старается не существовать, что буквально слышишь жалкое шипение и потрескивание, с которыми он силится растаять и превратиться в крошечную лужицу, словно оставшуюся от мокрой швабры, чтобы тонкими струйками бочком просочиться из комнаты в коридор и исчезнуть в нем навсегда.
Вид у моего сына изумленный, как это в последнее время часто бывает.
Сердитая Медсестра улыбается.
А затем Менеджер по Исходу с его дорогущими золотыми подручными часами и этикетом заполняет комнату своими обычными словами. Словами, которые никак не связаны ни с какими-то вещами, ни даже с другими словами, а лишь делают его еще значительнее, а его золотые часы – еще золотее… еще более золотыми.
Словами вроде «последняя капля», «вопиющее нарушение», «испытательный срок», «раз и навсегда покончить»… Или, может, «прикончить», поскольку улыбка Сердитой Медсестры становится еще шире, а славный парнишка не издает ни звука, когда последние оставшиеся от него капли… испаряются прямо у меня на глазах.