Мы сидим в плетеных креслах на заднем дворе. Сад здесь обширный и больше похож на парк – пальмы, лимонные деревья и цветущие кустарники окаймляют тщательно постриженную лужайку. Вокруг бассейна расставлены терракотовые горшки с ярко-красными цветами. Вдали, у самого неба, виднеются покрытые снегом вершины гор.
Женщина, стоящая возле плетеного столика, свои длинные, уже тронутые сединой волосы убрала в свободный узел, а на шее поверх туники у нее надето массивное серебряное ожерелье с бирюзой. Она разливает чай по чашкам, выставляет перед нами блюдо с миниатюрной сладкой выпечкой и садится напротив нас.
– Я знала, что однажды вы придете, – говорит она, глядя вдаль, на горы. Затем подвигает к нам блюдо с выпечкой – маленькие штучки блестят от масла и сахара. – Угощайтесь, они вкусные, только очень сладкие.
Выходит девушка с наушниками. Она что-то говорит и возвращается обратно в дом.
– Моя дочь собирается в спортзал, – поясняет женщина и достает пачку сигарет. – Вы не против?
– Что вы, – говорит Манфред, бросая на пачку исполненный тоски взгляд. Затем он достает мобильник и выкладывает на стол. – Нам необходимо записать разговор, – поясняет он.
Где-то в глубине дома хлопает дверь. Женщина ловит мой взгляд, глубоко затягивается, потом слегка откидывает голову назад и выпускает струю дыма вверх. Над нами натянут парусиновый тент, защищая от солнца этот уголок двора. Колечки дыма вьются все дальше и, пойманные ветром, тают в вышине.
Женщина, встряхнув головой, переводит взгляд на сигарету, которую держит тонкими пальцами.
– Что вы хотите знать?
– Все, – отвечает Манфред.
Ясмин, 2000
51
Я стояла в темноте у живой изгороди и глядела на наш дом. Несмотря на то, что я позаимствовала одну из шалей Марии, я замерзла так, что меня трясло.
Свет горел в кухонном окне и в комнате Винсента. Квадраты теплого света лежали на покрытой комьями глины лужайке, окрашивая торчащие кое-где кочки в золотисто-желтый цвет.
Я бросила взгляд на часы: было полдевятого. Папа, очевидно, укладывал Винсента спать.
Через некоторое время свет в его окошке погас.
Я топталась на месте, прислушиваясь, не идет ли кто, но все было спокойно. Мария была в двух часах пути по морю, да и в целом – мимо нашего дома почти никогда никто не ходил.
С чего бы? Этот дом ведь стоял на самом краю света.
Через пару минут в кухонном окне возник темный силуэт.
Папа.
Он стоял совершенно неподвижно и, казалось, вглядывался в темноту. Я приподняла ладонь, зная, что он все равно меня не видит.
«Осталось немного, – подумала я. – Не больше получаса».
Временами приходилось долго дожидаться, пока Винсент наконец угомонится – по вечерам он бывал беспокойным и тревожным. Но уж если он заснет, разбудить его становилось не так уж просто. Можно было спокойно пылесосить, смотреть телевизор или слушать музыку, совершенно не боясь его потревожить.
Папин силуэт исчез, а я осталась стоять. Пытаясь согреть руки, я засунула их за пояс джинсов. Потом принялась ходить взад-вперед, изредка бросая взгляд на усадьбу. Она была погружена в темноту – кажется, семейства де Вег дома не было.
Я снова взглянула на часы: половина десятого.
Открылась входная дверь.
Сердце сделало сальто в груди, и я шагнула в сторону дома.
Время пришло.
Папа втащил меня внутрь, едва я показалась на пороге. Снял с меня шаль и кожанку и повесил в прихожей.
– Он спит? – прошептала я.
– Как убитый.
Его ладони – папины ладони – накрыли мои. Папины руки были сухими, теплыми и надежными.
– У тебя ледяные руки.
Папа обнял меня за плечи и проводил в кухню. Там аккуратно усадил на стул.
– Я заварю тебе чай, – сказал он.
Я ничего не ответила. Кажется, было совсем не время пить чай, но когда папа принес мне дымящуюся чашку, я с благодарностью ее приняла. Отхлебнув обжигающего напитка, я принялась согревать пальцы о поверхность уродливой керамической кружки, которую прошлым летом Мария выкрутила на гончарном круге на каких-то курсах.
Папа присел на стул напротив, посмотрел на меня и глубоко вздохнул.
– Еще не поздно раскаяться. Мы можем позвонить в полицию прямо сейчас.
Я покачала головой.
– Нет, – ответила я. – Я все решила.
Я заплакала взахлеб, слезы просто потекли, плач сам рвался из груди.
Папа принес рулон салфеток. Я оторвала кусок, высморкалась и скомкала бумажку. Оторвала еще и снова высморкалась.
Наши взгляды встретились. Папа выглядел несчастным: весь лоб в глубоких морщинах, взгляд опустошенный. Но было в его глазах и нечто другое.
Гнев.
– Прости меня, – выговорила я. – Это все моя вина.
Папа ничего не ответил. Вместо этого он протянул мне бумагу и ручку.
– Пиши!
Я схватила ручку, уронила ее и снова подняла. Скомканная салфетка тоже полетела на пол, но ее я оставила лежать. Я поднесла ручку к листу бумаги и записала слово в слово то, о чем мы с папой заранее договорились, хоть из-за застилавших глаза слез едва могла разобрать, что пишу.