Ощутив на теле холодную, сырую ткань, он вздрогнул, и в прояснившемся сознании мелькнула мысль: «Надо переодеться». Но он все еще не двигался и не отрывал глаз от слабого серого пятна большого окна в потолке мастерской. Наконец он сделал усилие и перевалился на край кровати, дрожа от холода и чувствуя себя усталым и разбитым, словно он провел на ногах всю ночь напролет. Подойдя к ночному столику, он стал шарить дрожащими руками, чуть не сбросив часы на пол; затем комната озарилась мягким светом. Избавившись от неизвестности тьмы, он овладел собой. Он зажег огонь в газовом камине, повернул выключатель, сбросил с себя пижаму и вошел в маленькую, довольно убогую ванную комнату. Отвернув до отказа оба крана — разумеется, совершенно холодной воды, горячая давно уже остыла — и едва переводя дух от ледяных струй, он стал быстро обтираться губкой и несколько раз облил холодной водой коротко остриженную голову. Затем обсушился у огня, равнодушно разглядывая левое бедро, изуродованное осколком шрапнели, и красные пятна на коже — от крови, отравленной плохой водой.
В комоде не оказалось другой пижамы, поэтому он кое-как оделся, надел домашние туфли и вместо халата накинул военную шинель. Поднес часы к уху, затем взглянул на них: десять минут четвертого и никакой надежды снова уснуть. Стоя под стеклянным потолком, он невольно вздохнул — от щемящей тоски бесцельных часов. Снова мелькнула мысль, всегда таившаяся в его сознании: «Ты страшно сглупил, что вернулся, и вдвойне сглупил, что этому обрадовался». Взглянув на потолочное окно, он увидел, что на него мягко падают темные хлопья снега — не стоит и пытаться предпринимать прогулку. Он снова вздохнул и стал ходить по комнате. Это была большая мастерская художника, без окон, освещаемая лишь через замерзшее потолочное стекло; в голых стенах, окрашенных унылой светло-желтой краской, торчали гвозди, на которых когда-то висели картины. Стены были слегка влажные и отпотевшие. Он не находил себе места, точно животное, попавшее в западню. И все же как он был счастлив, что эта комната избавила его от убожества лондонского пансиона. Он никогда не сможет в достаточной мере отблагодарить за доброту, кажется, чуть ли не единственное настоящее проявление человеческой доброты, оказанное ему за много, много лет; а ведь человек, оказавший ему это благодеяние, едва его знает! Все так разбогатели от войны, квартиры стали такими редкими и дорогими, что сдать за скромную плату такое помещение было королевским подарком, чудом. Тони ходил взад и вперед по комнате, почти с отчаянием цепляясь за мысль о доброте Дика Уотертона. Ему казалось, что это его единственная надежда в мире, — он встретил человека, который поступил так бескорыстно и благородно. Как отблагодарить его, как доказать свою смиренную, глубокую признательность? Не просто личную признательность за ценную услугу — конечно, и за нее тоже, — но более широкую объективную благодарность за символ, за искру веры в человеческую доброту! Однако даже в эту минуту острого переживания он знал, что ничего не скажет и ничего не сделает, он знал, что его измученное «я» будет и впредь ставить между собой и другими человеческими существами непроницаемый щит недоверия, который он с такой горечью выковывал в течение минувших пяти лет.
Тони подошел к ночному столику, чтобы снова взглянуть на часы: двадцать минут четвертого. Прошло всего лишь десять минут из нескончаемого ряда часов, а ему казалось, что прошла вечность. В течение нескольких минут Тони боролся с собой. Вдруг он закинул назад голову и издал странный звук — не то горький смех, не то рыдание, затем подошел к низкому буфету и достал из него стакан, сифон и бутылку бренди. Наполнив стакан до половины бренди, он долил его содовой водой и выпил несколько отвратительных глотков, — он ненавидел вкус бренди. Затем поставил стакан на деревянную ручку большого кресла, стоявшего у камина, и снова стал бродить взад и вперед по комнате, считая трещины в некрашеном полу за квадратом истоптанного ковра. Вдруг он остановился у маленького письменного стола. Над ним висели алинариевские фотографии прекрасной Афродиты и величественного Аполлона, наклеенные на паспарту. Тони снял фотографии со стены, положил их на стол и стал внимательно разглядывать. Таинственная улыбка бога оставалась неизменной, изысканная поза богини — неподвижной. Он глядел на обе картины, пока они не затуманились перед его взором, и старался вспомнить, где он их уже видел, — в Италии, конечно, но где? Он снова засмеялся, а затем кинул фотографии на пол — стекло треснуло и разлетелось вдребезги. «Это не боги, — сказал он громко. — Истинные боги умерщвлены. Остальные — самозванцы!»