Алкоголь понемногу начал оказывать свое действие и успокоил его. Мелькнула еще одна мысль, тоже редко его покидавшая, — какой же он нестерпимый дурак. Полчаса четвертого. Двадцать минут убито. Он решил читать, пока не придет время завтрака или, что маловероятно, сон; взял какую-то книгу, уселся в кресло и, глотнув бренди, стал читать. Книга оказалась романом из аристократической жизни и начиналась с «блестящего приема» в «роскошном особняке на Пиккадилли у одной влиятельной в политических кругах дамы». Он читал без внимания, пока не дошел до строк: «Всемирно известные генералы, в мундирах, увешанных медалями всех кампаний, где сражались доблестные сыны Британии; министры, скрывавшие под улыбкой государственные заботы и беседовавшие с очаровательными девушками — дебютантками в свете — тоном рыцарского почтения; пэры королевства с блестящими орденами; пэрессы, на чьих величественных головках покоились сверкавшие диадемы и туалеты которых своей роскошью соперничали один с другим; дипломаты, миллионеры, владельцы влиятельных газет, лучшие любители-спортсмены сегодняшнего дня, прекрасные женщины — все богатство, все могущество, все великолепие величайшей столицы величайшей в мире империи встретились там».
— Свиньи, — пробормотал Тони и продолжал читать. Очень скоро он обнаружил, что из прочитанной страницы ни одна мысль, ни один образ не запечатлелись в его сознании. Он заставил себя вновь внимательно прочесть все, но уже через несколько минут его взгляд уставился поверх книги, и он задумался. Его собственные мысли были куда интереснее и увлекательнее этих убогих измышлений.
Вернее, это были не мысли, а картины и переживания, которые, может быть, не выражались словами, да которые и нельзя было выразить. Сумбурные сцены войны смешивались с гораздо более ясными и более мучительными воспоминаниями о местах и людях прежних лет, — то были картины крушения и отчаяния. Все, что делало жизнь прекрасной и интересной, по-видимому, было так или иначе разрушено, запачкано или осквернено. Оставаться в живых казалось чем-то позорным, — да зачем и жить, если тело и душа отравлены? Даже одиночество отравлено. Как и где жить — не с радостью — это ушло навсегда, — но хотя бы с некоторым чувством собственного достоинства, с какими-нибудь положительными ценностями?
Куда бы он ни взглянул — на себя ли, на других ли людей или на мир, — повсюду господствовал тот же неисчислимый хаос, словно люди пытались ввести в берега разбушевавшееся море. О чем мучительнее думать — об ужасе и мраке настоящего или же о красоте и счастье прошлого? Но одно воспоминание — чрезмерно его терзавшее — он сознательно отгонял от себя… и неизбежно к нему возвращался. Ката. Нет, нет, нет! Не надо думать о ней! И, словно она присутствовала здесь, он увидел ее глаза, полные чудесной, горячей преданности, и услышал ее голос: «Хочешь дать мне ребенка?» Тони вскочил с кресла и заметался по тихой комнате. Память о ее голосе нестерпимо бередила его раны. Он, терзаясь, заломил руки и стал бить себя кулаком по лбу; затем остановился, глубоко дыша, стараясь овладеть собой, не потерять рассудка. Почти все в нем страстно жаждало смерти, какого-нибудь исхода. Он заметил, что бессознательно повторяет: «Все равно куда, все равно куда, лишь бы уйти из этого мира». Весь огонь жизни в нем погас, осталась лишь слабая искорка упрямой гордости, отрицательное решение не дать всему злу и порожденной этим злом муке восторжествовать над собой.
Искра разгорелась в слабый огонек. Он перебрался через крайнюю бездну. Ему не казалось необычайным то, что он только что пережил, — это была лишь еще одна схватка со смертью. Но решимость бороться осталась. Он отер пот с лица и шеи и вернулся к камину. Дрожащей рукой поднял полупустой стакан бренди и допил его. В углу комнаты лежал его чемодан. Он порылся в нем, нашел свой офицерский револьвер и резким движением открыл его, так что шесть тяжелых патронов вылетели ему на ладонь. Он защелкнул револьвер, положил его на столик и унес патроны в ванную комнату. Когда он открыл окно, резкий порыв свежего ветра осыпал его лицо снежными хлопьями. Молчаливый, спящий Лондон казался еще молчаливее при падающем снеге. Он выбросил патроны в темный садик, покрытый теперь мягкой белой пеленой, и там, где полоса света падала из окна, увидел, как один из патронов выбил в снегу маленькую лунку. Вернувшись в комнату, он подошел к висевшему кителю, чтобы взять трубку и табак. Вечерняя газета все еще лежала у корзинки с бумагой, куда он ее кинул вечером. Все тот же бросавшийся в глаза заголовок: «Долой кайзера!»
— Чепуха, — буркнул Тони и ногой оттолкнул газету. Он зажег трубку, взял со стола вечное перо и большой лист бумаги и стал писать:
«Ката, Ката, дорогая Ката, вот еще одна попытка снестись с тобой, хотя лишь один Бог ведает, каким это кажется безнадежным после всех моих тщетных усилий. Но я должен писать со всем спокойствием, на которое я только способен: ведь если я начну говорить тебе о своих чувствах, я никогда не кончу этого письма и его нельзя будет читать.