Давая выход ненависти, он бил, бил, бил, не замечая уже, сколько вокруг своих, сколько чужих, окровавленный, в развевающихся лохмотьях розовой рубахи, бил до тех пор, пока не остался один, пока не ударили в спину копьём и он снова не упал, задыхаясь под грудой навалившихся тел…
Всех оставшихся в живых монастырские связали, покидали в канаву.
Тиун, исчезнувший в схватке, снова вылез на свет. Шапку он потерял, один глаз у него заплыл, кафтан висел клочьями, вся грудь была в зелени — угодил в коровью лепешку. От вони, от побоев тиуна мутило. Его бы воля — перебил бы всех! Но игумен наказ дал строгий: без крайней нужды крови не проливать. Теперь этой нужды не было… Тиун скрипнул зубами, сплюнул. Слюна была солёная, красная. Игумену бы так! Сам ожесточился бы, а ты не смей! В случае чего — Перфилий открестится, а тиуна головой выдаст.
Тиун обвёл взглядом побоище. Наткнулся на Антипа, на Анисью, в которой признал жену Лисицы.
— Пороть! — взвыл тиун.— Всех пороть!
Анисья вырывалась, кричала. У неё выхватили Ванятку, швырнули в сторону, как щенка. Кто-то, гогоча, уселся ей на голову, притиснул лицом к земле, кто-то задрал подол… Ременная плеть врезалась в мягкое женское тело, дернулась, сдирая кожу… Пороли нещадно. Всех подряд. Подвернулась двенадцатилетняя дочь Фрола Исаева, причитавшая над отцом, избили и её. Не пожалели старух. Марфу истязали, пока не обмерла. У бесчувственного Фёдора спустили всю кожу со спины: потом почует…
Из домов повытаскивали всё, что нашли доброго: и шубы, и сбрую, и бабьи уборы, и сапоги; даже непропечённый хлеб и то тащили.
Торопливо, как воры, нагрузили княтинские же телеги, вывели скот, погнали прочь.
Тиун с пятком ратников уходил последним. Своими руками таскал сухую, скрипучую солому, наваливал в избах на пол, выгребал из печей уголья и кидал в жёлтые вороха…
Уже сидя в седле, оглядел ещё раз улицу. Все десять княтинских изб жарко занимались.
Тогда тиун подобрал поводья и, неуклюже подпрыгивая, затрусил в поле. Деревенька, намозолившая глаза игумену, исчезала…
Из-за леса выкатилось солнце, яркое, тёплое. Анисья утром угадала: день опять выдался хороший, как раз на жнитво.
— Дым!
Сидевший на парусе Копылов изогнулся, завалился на правый борт ладьи, чтоб лучше видеть.
Услышав его голос, Афанасий Никитин поднял голову, оторвался от дум. Иван Лапшев ничего не почуял: спал на дне, укрывшись дерюжкой. Бронник, устроившийся на носу, лицом к парусу, оборвал песню, которую затянул было тоненьким, каким-то бабьим голосом. Его пение всегда смешило, особенно тех, кто знал басовитый, грубый голос Ильи.
Микешин, копошившийся в сундучке, стал на четвереньки, завертел головой:
— Где? Где?
Они плыли уже третий час. Давно скрылись из глаз волоки, крепостные стены, золочёный купол Спасского храма. По обе стороны ладьи бежали безлюдные, с редкими деревеньками берега. Там вплотную к реке придвигался бор, там, на многие гоны, угадывались по туману луга. Присев на корточки, прибрежный ивнячок пускал по Волге листки-кораблики. На перекатах сверкали скользкие голыши…
Как только сели в ладью, разместились меж мешков и коробов, оттолкнулись багром от позеленевшего причала, душу Никитина охватило знакомое волнующее чувство дороги, где грусть расставания мирно уживается с радостью надежд, когда и жаль чего-то, и весело, и задумываешься над прожитым, и тянет вдаль, одолевает жажда изведать неизведанное.
Кажется, там, за кромкой леса, за синим горизонтом, и таится твоё ещё не пойманное счастье. Кажется, оставляешь позади не только заросли ивняка и широкие плесы, а все неудачи, все беды свои, а впереди — бесконечная, светлая, радостная жизнь! Протяни руку — и вот она, бери!
Провожавших было немного: Кашин, всё время хлопотавший, чтоб короб с мехами поставили бережней, не подмочили, заплаканные жёны Копылова и Ильи Козлова, старый Лапшев, уже успевший опохмелиться и целовавший всех по нескольку раз, да угрюмого вида мужик, дальний родственник Микешина, притащивший его пожитки. Пришёл и Иона. Он робко держался в сторонке, боясь помешать в суете. Как-то так вышло, что Никитин не успел обняться с ним, вспомнил о старике, когда отвалили. Он помахал Ионе шапкой. Лицо одиноко стоявшего дьячка просветлело, он быстро-быстро закивал Никитину, закрестил его… Никитин досадовал на себя — обидел старика, а он ведь был на пристани единственным близким ему человеком.