Но для истории про имя времени не нашлось и в следующий раз, – а Иветт явно хотелось рассказать ее без спешки, с чувством, с толком, с расстановкой. Зато мы успели перекинуться парой фраз про ее рост (за шесть футов) и любимый спорт: я предположил волейбол или баскетбол, оказалось – бадминтон. Я поставил под вопрос серьезность бадминтона, она парировала тем, что теперь это олимпийский вид, в общем, знакомство состоялось, лед тронулся, но тайна имени продолжала томить своей неразрешенностью.
Ожидание затягивалось, ретардация следовала за ретардацией, но в конце концов свободная минутка выдалась, и вот что я услышал.
– Когда пришло время родов, мать и отец были в поездке, в другом штате. Там мать положили в родильное отделение, отец был все время при ней, и им сообщили, что будет девочка. Но никакого готового имени у них не было. Тогда им дали специальный каталог имен, огромную книжку, и они принялись ее листать. Начали с «А» и стали двигаться по алфавиту. Американские имена им не нравились. Они старательно проходили страницу за страницей, букву за буквой, но ни на чем не могли остановиться.
– А на Yvette остановились? Yvette им понравилось?
– Нет, не понравилось. Но они поняли, что дошли практически до конца, а начинать сначала у них не было сил. Так я стала Yvette.
– То есть никакой галломании, просто судьба?! А что Иветт – имя как бы уменьшительное, они понимали? Ничего себе малышка Иветт, с меня ростом!
– Ну, сначала-то я и была маленькая, а потом стало уже поздно менять. Я привыкла.
У меня чесался язык рассказать ей про выбор имени для Акакия Акакиевича, но, памятуя, что все хорошо в меру (–
А интертекст к Акакию – неслабый.
Visitable past
Против инварианта, как известно, не попрешь. Леопард не может отказаться от своих пятен, Эдип – от своего комплекса, контрразведчик – от конспирологии, структуралист, тем более якобсоновского толка, – от инвариантных структур.
Речь, понятно, пойдет pro domo sua. И вопрос на засыпку тут такой: интересуют ли данного конкретного структуралиста, как того требует научная объективность, вообще любые структуры или только некоторые – созвучные его собственным комплексам и пятнам.
Что за многими текстами, которые я в течение десятилетий выбирал для анализа, скрывается некий инвариант, я догадался совсем недавно. Хотя в предупреждениях недостатка не было.
Сергей Зенкин, редактор моих «Блуждающих снов», посвятил целое эссе уличению меня в попытках структурно перещеголять описываемых авторов.
М. Л. Гаспаров заметил, что мой квазифрейдистский анализ властных стратегий Эйзенштейна в «Иване Грозном» невольно приглашает читателя задуматься о моем собственном исследовательском подсознании.
Лев Лосев, прочитав, правда, не статью, а рассказ «Дачники», усмотрел в нем фантазии автора о его чудесном происхождении сразу от Бахтина, Эйзенштейна и сэра Исайи Берлина.
А Михаил Ямпольский, мой соавтор по «Бабелю», в рецензии на сборник рассказов «НРЗБ» определил центральный инвариант этой прозы как филологическое, по сути, стремление приблизиться к великим властителям дум.
Общая черта моих любимых текстов – это мотив магического слова, претендующего на истинность или перформативную силу. Мотив, если подумать, родственный инварианту, сформулированному Ямпольским. Ведь магия слова – это опять-таки некая воля/приверженность/оппозиция к власти, то есть все та же ориентация на великое, причем в типично филологическом, словесном, повороте.
Сюда же примыкают давно занимающие меня тексты немного другого типа. Это исторические сюжеты, обычно обращенные в, по формулировке Генри Джеймса, visitable past, «доступное для посещения прошлое», типа романов Вальтера Скотта, «Капитанской дочки» и «Писем Асперна». В них с хрестоматийными фигурами недавней истории взаимодействуют рядовые герои, годящиеся в отцы или деды автору и его современникам, так что История преподносится «домашним образом» (Пушкин) и мы по-свойски прикасаемся к ней. Тоже магия, но уже не чисто словесная, а нарративная и историческая.