Началось с того, что в середине 1950‐х (шестьдесят лет назад – интервал вполне вальтерскоттовский), по утрам на пути в МГУ (филфак был еще на Моховой) мы часто оказывались в одном и том же битком набитом автобусе № 55 (она жила где-то в переулках ниже Остоженки, почти у самой Москва-реки). Мы долго переглядывались, потом, наконец, познакомились. Общей была не только филфаковская, но и дальнейшая семиотическая тусовка. (Забавные романические детали нашего знакомства со свойственной мне деликатностью опускаю.)
У Оли и Исаака Иосифовича родилось двое сыновей, из которых один, Григорий Исаакович, блестящий публицист и архитектурный критик, очень знаменит. Я всегда с почтительным удовольствием слушаю его и читаю и даже немного с ним знаком. (Сама Оля давно профессорствует в МГУ, и у нее в свое время успела поучиться Лада.)
Но бывают и другие Ревзины. Так, в отделе реализации издательства НЛО работает Инна Ревзина, которая, в ответ на мой вопрос, кем она приходится известному мне почтенному семейству, проявила полное незнакомство с его существованием.
Тем острее встает вопрос о моей хотя бы косвенной причастности к судьбе Юзи Ревзина, а через него – и к бунинской (особенно учитывая мой интеллектуальный поединок с И. И.).
Юзя – это, конечно, уменьшительное от Иосиф, так что лексически он годится в отцы Исааку Иосифовичу, который к тому же родился в 1923 году (то есть три года спустя после одесской записи Бунина, за которой вскоре последовало возвращение красных и бегство писателя за границу). И родился не где-нибудь, а в Стамбуле, жил же в дальнейшем все-таки в СССР. Онлайн есть также данные о годах жизни и гибели на войне некоего Иосифа Исааковича Ревзина (1893–1941), по возрасту годящегося и в отцы Исааку Иосифовичу, и в шапочные знакомцы Бунину. Но в Википедии братом Исаака Иосифовича объявляется довольно известный писатель Григорий Иосифович Ревзин (1885–1961) – вероятно, тот, которого я помню по дворовому детству. Получается, что дети одного отца, некоего Иосифа, родились от него с интервалом в 38 лет! В этом нет ничего невозможного, но тогда отпадает соблазнительная для меня гипотеза об отцовстве Юзи, которому, на зоркий взгляд Бунина, в 1920‐м было лет двадцать пять.
Так что драматическая коллизия, которая могла бы завершиться пресечением в зародыше славного клана Ревзиных, отчасти повисает в воздухе. Юный ли наркоминделец Юзя, отмеченный вниманием Бунина, был в Стамбуле, или его тезка? Что они там делали – помогали ли, по поручению Ленина, Ататюрку во второй армянской резне (1922 год)? Как вернулись в, выражаясь по-бунински, Совдепию? Не знаю.
Сердцевину эпизода образует, конечно, мотив потенциальной казни красного комиссара будущим нобеляром – ненавистником большевизма и, как он сам походя сообщает, своим человеком в «отделе пропаганды» Добровольческой армии. Однако казнь остается потенциальной. Бунин бездействует. Бездействует, а потом порицает себя – и всю русскую интеллигенцию – за это бездействие. Порицает, но сдать классового врага в контрразведку и тем самым отослать его к отцам рука у него не подымается.
Интересно соотнести это с тем, как он примерно в это же время реагирует на рассказ, прочитанный ему молодым Валентином Катаевым (1897–1986), – если, конечно, верить хитроумному автору «Травы забвения».
– Но скажите: неужели вы бы смогли – как ваш герой – убить человека для того, чтобы завладеть его бумажником?
– Я – нет. Но мой персонаж…
– Неправда! – резко сказал Бунин… – Не сваливайте на свой персонаж! Каждый персонаж – это и есть сам писатель.
– Позвольте! Но Раскольников…
– Ага! Я так и знал, что вы сейчас назовете это имя! Голодный молодой человек с топором под пиджачком. И кто знает, что переживал Достоевский, сочиняя его, этого самого своего Раскольникова… Я думаю, – тихо сказал Бунин, – в эти минуты Достоевский сам был Раскольниковым.
Впрочем, Бунину эта история запомнилась немного иначе, без оправдательных ссылок на персонажа: