Уф! Однако вернемся к книгам. Читаешь публицистику Бунина, с которым тебя связывают, помимо прочего, несколько любовно проанализированных текстов, и тоже одобряешь. То есть присоединяешься – пристраиваешься – к его здоровому антисоветизму, к трезвому взгляду на Горького, Брюсова, Белого, Маяковского, к издевательской пародии на Ахматову… Вчуже оправдываешь даже его пристрастное неприятие Блока, немного, правда, вздрагиваешь, когда в пренебрежительном списке натыкаешься на Пастернака и Бабеля – особенно Бабеля, поскольку ты как раз недавно сравнил бунинские повествовательные дерзости (во «В некотором царстве» с бабелевскими в «Справке»). В целом же все равно любуешься задиристой непримиримостью пишущего.
Но все это, вот именно, вчуже, опосредованно, через литературу. И вдруг глаз останавливается на житейски знакомой фамилии и подходящем, вроде бы, имени.
…Ах, русская интеллигенция, русская интеллигенция! Уж столько «интересного» приходится нам видеть, что следовало бы в три ручья плакать, а мы только по-дурацки восхищаемся: «Очень интересно!»
Комиссаром иностранных дел, одним из представителей «рабоче-крестьянской» власти был в Одессе прошлым летом какой-то Юзя Ревзин, как нежно называли его даже у П. Лет двадцати пяти, большой франт, большой эстет, сладко хорошенький… Когда пришли добровольцы, он не бежал, а затаился в Одессе. Возвращаюсь однажды из отдела пропаганды домой, подъезжаю к крыльцу и вдруг вижу, что прямо навстречу мне этот самый Юзя. И я, идиот, так потерялся, что, вместо того чтобы схватить эту гадину за шиворот и тащить куда следует, со всех ног кинулся на крыльцо. Успел только заметить, как смертельно побледнел он.
Нет, ни к черту мы не годимся[32]
.Ревзин – фамилия мне не совсем чуждая. В нашем доме на Метростроевской (Остоженке), 41, жили, как я понимаю, старый писатель Ревзин, благообразный седой джентльмен, и двое его то ли сыновей, то ли племянников, Санька и Давид, оба значительно старше нас мальчишек, но сравнительно молодые. «Санька» в дальнейшем оказался Исааком Иосифовичем, преподавателем немецкого языка в том же Инязе им. Мориса Тореза, где располагалась наша Лаборатория. И. И., друживший и соавторствовавший с Розенцвейгом, увлекся новыми, «математическими», методами в языкознании, о которых написал много статей и книг, полных, на наш со Щегловым саркастический взгляд, неофитского занудства. По их поводу мы неумеренно зубоскалили, чем, наверное, попортили И. И. немало крови, и он простил нас очень и очень нескоро, лишь незадолго до смерти – в ответ на мое запоздалое покаяние.
Из Иняза И. И. вскоре пошел на повышение – перевелся в Институт славяноведения в сектор к Вяч. Вс. Иванову. На той же волне он влюбился в очаровательную, юную (а впрочем, уже, хотя и как-то не очень основательно, замужнюю), интеллектуальную до зубов смуглянку Олю Карпинскую, стал расходиться и, в конце концов, развелся с первой женой, строгой белокурой хромоножкой (помню ее стремительно, сосредоточенно, не подымая глаз, проходящей по двору нашего дома). И женился на тоже разведшейся Оле.
По ходу этого процесса он впервые, по-крупному и раз и навсегда разругался с Розенцвейгом. Я всегда полагал, что ссора произошла из‐за попыток В. Ю. отстаивать перед ним идею единобрачия (как он однажды отстаивал ее в аналогичной ситуации со мной), однако, по недавнему авторитетному свидетельству общего знакомого, причиной разрыва был не кто иной, как я сам, которого И. И. безуспешно требовал уволить с работы за хохмы на его счет в моем «Who Is Who & What is What In Linguistics» (1967). И одним из косвенных последствий этого стала преждевременная, в возрасте 51 года, смерть И. И, наступившая в результате безобразного невнимания к его истории болезни со стороны врачей академической больницы, где он находился не под наблюдением Анны Марковны (о каковом см. выше), а, увы, на общих советских основаниях.
Олю я тоже знал – и до их брака, и после; мы и сейчас приятельствуем, хотя общаемся, лично или по телефону, не чаще раза год.